На главной улице он соскочил, забыв про обещанную половину. Его крахмальный воротничок вследствие хлопот и впечатлений этого утра давно уже превратился в мягкую тряпку.
Великий человек не был на похоронах: даже теперь он боялся встретиться с девушкой. Но на девятый день Кирилл Гавриилович отправился на кладбище.
Опять выдался дождливый хмурый день. С реки несло неприветным холодом. Дождь размыл дорожки на кладбище, и в размякшей глине скользила нога. Кучка людей ждала панихиды и мокла под дождем, прикрываясь зонтиками. Священника долго не могли отыскать; наконец он пришел подбирая рясу — равнодушный, седенький старичок. Все столпились вокруг могилы. Слова были заунывны, как дождь, и не трогали. Вокруг креста гнили венки, но были и свежие цветы. Никто не верил, что девушка лежит под землей.
Короткая молитва окончилась, священник ушел, но пятнадцать человек присутствующих остались. Некоторые видели друг друга в первый раз. Кирилл Гавриилович заметил молодого человека с острым, фанатичным лицом в костюме рабочего. И узнал его: это был революционер-террорист, деятельно разыскиваемый полицией. Далее Яшевский неожиданно увидел высокопоставленного сановника, известного своими реакционными убеждениями и действиями. Полный, с седыми бакенбардами и розовым лицом сановник, приподняв шапочку, словно прикрывая от солнца лысину, опустился перед могилой на колени прямо в грязную глину и крестился. За ним в некотором отдалении, прислонившись к мокрому стволу сосны, стоял сыщик. Ничего подобного Яшевский никогда не видел и то, как революционер и сановник одновременно кланялись могиле девушки, врезалось в его память неизгладимо.
— Я совершенно не знал ее, — подумал великий человек; в первый раз у него шевельнулась мысль, что его большой ум слаб и ничтожен.
Незнакомый студент подошел к Кириллу Гаврииловичу и попросил:
— Скажите нам о ней.
Философ поглядел на него, польщенный; его лицо омылось гримасой. Но он ответил:
— Еще рано.
Террорист, узнав его по голосу, молча протянул руку и медленно ушел, но не к выходу, как все, а вглубь, к сумрачной ограде большого мокрого кладбища.
XXXI
Слязкин выписался из больницы, но был слаб и поправлялся медленно. Едва окрепнув, он начал свои разъезды. Всюду его ждало разочарование. Долгих задушевных бесед, которых так жаждала его одинокая, пористая душа, не было. Сырейский, либеральный чиновник на службе правительства, почти не понимал, о чем Слязкин говорит и, кося глазом, возвращался к рассуждениям о парламентаризме и Англии. Художник Зеленцов, играя своими необыкновенно выхоленными женственными руками, внимательно смотрел своими белыми пустыми глазами, улавливая из разговора только то, что имело отношение к его полотнам и что так или иначе доказывало его талант.
Слязкин обстоятельно рассказывал о том, что с ним произошло, сообщал об иске, на всякий случай уменьшив цифру, некоторые завидовали ему, другие говорили, что он продешевил и советовали увеличить сумму; хотя называемая сумма была ниже требуемой им, приват-доцент начинал волноваться, нервничал и обратный путь совершал в вагоне трамвая.
Всюду люди говорили совсем не о том, о чем, по глубокому убеждению Слязкина, должны были говорить. Снова представлялось, что они прячут что-то про себя и притворяются. Не может быть, чтобы они не ждали пророка, не думали о фундаменте жизни, о бессмертии и о том, что не переставало буравить его мозг день и ночь. Скорбь овладевала им. Выходило, что никому не нужно выздоровление приват-доцента Слязкина; никто не жаждет его слов и, вероятно, не поинтересуется и его записками — когда они будут закончены. Кто поручится, что, если наконец явится пророк, его не побьют камнями?
— Маломеры, обвешивающие своего Бога, — бормотал Михаил Иосифович, горько щуря правый глаз и кривя лицо. — Дворники мыслей, рабы рабов своих.
Ему представлялось, что после его болезни число «маломеров» увеличилось. Они были всюду, выходили из всех дверей, шли сплошной толпой, толкались и громко разговаривали. Он не понимал, что это увеличение было кажущееся: перенесенное потрясение обострило его глаза и отточило чувства. Еще более одиноким ощущал он себя на земле и один на один стоял со своей тяжкой и непонятной мыслью.
После смерти Колымовой он почувствовал приязнь к доброму отцу Механикову, но избегал его, так как священник напоминал ему другого священнослужителя, который; в качестве свидетеля подписал его духовное завещание. А об этом батюшке с яблочком он не любил вспоминать, стараясь вытеснить его из памяти: он мешал ему быть наедине со своей большой думой.