Близилось лето — самое неприятное для Слязкина время. Он не хотел замечать безмерно разросшихся дней и немую загадку надвигающихся белых ночей. Поздно снял он свою шубу, заменив ее непомерно широким пальто. Но со своим мохнатым, старомодным цилиндром он так и не расставался… Пустым и ненужным временем казалось ему лето: все разъезжаются, прячутся дальше, никак нельзя добиться их адреса. Еще труднее узнать: где же наконец они собираются и где говорят о секрете жизни? Самому тоже надо куда-то уехать, отыскать на этой огромной планете какое-то свое местечко… Скорее бы осень!..
Кругом говорили о летних планах; знакомые спрашивали приват-доцента:
— А вы куда собираетесь?
— Само собой — в Палестину. Я давно дал себе честное слово быть в Палестине, — отвечал он. — Пожалуйста, плюньте на меня, если я не сдержу этого слова.
Еще одно воскресенье разъезжал он по городу. Но напрасно поднимался по лестницам и звонил к знакомым: почти все покинули город. Тут Михаил Иосифович увидел, что солнце давным-давно растопило снег, давно уже появились листья на деревьях, сделалось жарко, шумно, пыльно, и над землей нависло ясное голубое небо.
— Видно, ехать, — с тоской сказал себе приват-доцент.
Ему хотелось остаться где-нибудь поблизости, но он так горячо и искренно рассказывал всем о Палестине, что нельзя было не ехать. Слязкин представил, себе, что его ждут отели, вагоны, пересадки, вереницы пустых чужих лиц, а главное, расходы и рассердился на себя.
— Тянут его за язык, извините меня! — сказал он себе с деликатным укором, потому что в глаза никогда не кричал на людей, которых знал.
Он еще подождал, но лето не проходило, и приват-доцент взял заграничный паспорт. Если бы кому-нибудь, кроме таможенного чиновника, удалось заглянуть в его рыжий облезлый чемодан, то он, без сомнения, подивился его содержимому, а особенно тому, в каком порядке были уложены вещи: рядом со старым еврейским молитвенником лежало евангелие на древнеславянском языке с золотым обрезом и в новеньком переплете; тут же зубная щетка и мыло, портрет Колымовой в дешевой рамке, чековая книжка и деловые бумаги, карта Палестины, Ренан на французском, несколько писем Кирилла Гаврииловича, бритва, путеводитель по Швейцарии и «талес» покойного отца, пахнувший райским яблоком так сильно, что рядом лежащие носки, ночные сорочки и другое необходимое белье пропиталось этим нежным запахом востока. Но в этом кажущемся беспорядке, если вдуматься, был особый порядок, чего, конечно, не понял таможенный чиновник!..
Раз решившись поехать в Палестину и потратившись, Михаил Иосифович внутренне использовал новое положение вещей и искренно начал чувствовать себя довольным; он говорил о Палестине с такой убедительностью и энтузиазмом, что многих заразил своей верой…
Не доезжая границы, Слязкин решил провести субботний день в городе, где родился и где протекло его серое незавидное детство. Там жили его родственники: брат портной, старшая сестра с кучей детей, двоюродные братья… Он остановился у брата. Субботний стол был сервирован с убогой чистотой, которая тронула Слязкина до слез. Знаменитого брата из столицы усадили на почетное место, собрались все родственники, человек двадцать, и слушали его. Мирно горели субботние свечи в старых серебряных подсвечниках, которые были старше самого старшего за столом. Рыба была такого же вкуса, как двадцать, тридцать и сорок лет тому назад. Казалось, не было этих длинных страшных грешных сорока лет, время потекло назад, на землю сошла святая суббота, и сейчас в двери войдет отец.
— Как жаль, что с нами нет Яшевского, — проговорил Михаил Иосифовичу и его голубые глаза блеснули волнением. — Он сказал бы нам.
— Что сказал? — спросила сестра. — Возьми еще кусок.
Сердце Слязкина заныло меланхолической болью, он оглянул длинный стол с родственниками и ответил.
— Что сказал? А! Он сказал бы нам о святой субботе, которая сжимает клещами сердце как… как предчувствие духа Божьего. Он сказал бы нам об этой скромной белоснежной скатерти, которая есть символ Его чистых одежд… Друзья мои, — продолжал Слязкин и судорога перехватила его горло. — Дорогие друзья мои! Мне представляется … ммэ… мне так представляется, что мы сидим на брачном пиру… Und da ist die Braut, um die wir tanzen… Я как будто праздную с вами… праздник Пасхи, первый праздник свободы… свободы… и Бог вокруг нас бродит на цыпочках.
Он умилился, заплакав в ожидании тех слез которые вызовет его речь. Но все были спокойны и никто не плакал.
Сестра, помолчав из деликатности, сказала: