По аудиториям он ходил нелегко, как человек с палочкой. Аспирантка по имени Луиза Джермейн с мягкими пшеничными волосами зашла к нему в кабинет и сказала:
— Я слышала о том, что случилось, мистер Гастингс. Я хочу, чтобы вы знали — я безмерно вам сочувствую.
Он выжал улыбку и поблагодарил ее. Когда она вышла, он сказал: я должен готовиться к одиночеству, я поседею. Он решил написать историю их брака. Он подумал — если будет писать, то будет помнить. Он боялся потерять ощущение присутствия, насущно необходимое чувство, что прошлое — по-прежнему часть настоящего.
Он собирал воспоминания, доказывавшие то или иное: вечер, посвященный Толстому, показывал ее ум, поход на пляж — живость, шутки и каламбуры, которые вспоминались ему с таким трудом, свидетельствовал и о ее остроумии, кухонные обсуждения семейства Малков — о ее рассудительности, достославная вечерняя прогулка на Питерсон-стрит — демонстрировала ее великодушие и добросердечность. Его память противилась, нажим ей не нравился. Он попробовал высвободить Лору из рамки на столе — глаза заморожены фотографом в улыбке, неподвижная волна волос через лоб. Он посмотрел в сторону и ждал внезапного удара памяти. Она часто била внезапно, только не по заказу. Чтобы подставить себя под удар, он мысленно прошелся по прежним обычаям: она сотни раз подвозила его в университет по пути в галерею, отвлекалась от своих дел в галерее, чтобы спросить его совета и тем самым сделать ему приятное. Однажды она внезапно ударила по нему видением — шла по улице к дому, совсем как живая, размахивая руками. Как она ими размахивала… Но каждое внезапно бившее по нему воспоминание делалось неподвижным. Он накапливал запас образов, а память била по нему все реже и реже.
Потом ему стало лучше. Он провел три часа на заседании кафедры, горячо отстаивая две кандидатуры на пожизненную должность. Лишь выйдя с Биллом Ферманом на улицу под начинавший падать снег, он вспомнил, что понес утрату. На три часа он об этом забыл. И возвращавшиеся воспоминания, разбуженные пустым домом и снегом, не потрясли его, как раньше. Это теперь повторялось часто. В аудитории или за чтением он понимал, что работает уже несколько часов, не вспоминая о ненормальности своей жизни. Жизнь продолжается, говорил он. Я не могу вечно скрежетать зубами.
Это был первый снег. Тони ехал сквозь него с Биллом Ферманом, густые хлопья вихрились вокруг машины на сильном ветру, улицы были скользкие и опасные. Он ждал, что снег возродит его скорбь, потому что погребет место, где они погибли. Он мог представить, как он падает на лес: зима, которой они не увидят. Снег, впрочем, был мирный. Потом он смотрел на него из дома. Он снова обошел комнаты, гася свет. Он смотрел на поток хлопьев в свете фонаря. Он думал о снеге на горной дорожке в лесу. И на полянке — как он засыпает ее. Он снял ботаники и ходил в носках. Отраженный снегом свет фонарей и городского неба лился в окна большого дома и освещал пустые комнаты. Он подумал, как он свободен — один в этом доме, своем единоличном владении среди темноты, пронизанной жутковатым свечением снаружи. Как и в предыдущие вечера, но теперь ощущая себя в здравом уме, он ходил от окна к окну, глядя на дом мистера Гуссерля на пригорке, на лужайку, на заснеженные ветви дуба, на гаражи и припаркованные машины в снежной тесьме с чувством, похожим на восторг.
Он спросил про это Лору, и она сказала: радуйся, что ты жив. Глядя на снег, укрывавший лужайку и улицу, он почувствовал свое тело, с самого начала не ведавшее скорби. Единственная константа — потребность спать и бриться, чистить зубы, есть, спать и справлять нужду. Следить за питанием. Чтобы не опускаться, не загазовываться и не спадать с лица. Надевать чистую одежду, белье, рубашки, ботинки, а грязную одежду — миссис Флейшер в стирку. А теперь, когда снег, — пальто, шарф, шапку и перчатки, и если завтра он выйдет на улицу, то потопчется у порога, чтобы разогнать кровь. Напомнил о себе прижатый член — взволнованный этим ночным чувством, он шевельнулся, как танцовщик, изображающий рассвет. Этот орган единственный нес собственную скорбь, коснел в штанах. Но каждый раз, когда он начинал расправляться, стоило только вспомнить — как прикрикнуть на собаку, — и он скукоживался и сдавал назад.
Тем не менее у него всегда было свое на уме. Даже в хорошие дни его брака в Тони всегда сидел кобель, примечавший всякое — Франческу Гутон, аспирантку Луизу Джермейн, девушек в леопардовых бикини на пляже. Всегда была эта приглушенная своевольная надеждочка, которой он не признавал, словно она не имела к нему никакого отношения.