— Почему? — тихо спросила Софья Аркадьевна.
Опять наступило молчание. Она ждала ответа, а он молчал, не находя нужных слов.
— Я знаю, почему вы смешались, — вдруг сказала Софья Аркадьевна. — Контраст между «ведьмой» и женой полковника Четверикова смутил вас, не правда ди?
— Да. И не контраст вовсе, а… — Радин мучительно подыскивал слова, — а такая неожиданная, такая, как бы это сказать, неправдоподобная встреча в этом маленьком, глухом, типично военном городке… — он опять замолчал и, поднимая глаза, проговорил: — Не подумайте, что я говорю пошлости, просто сейчас я не в силах найти нужных слов… Но, клянусь вам, когда я остаюсь один, я думаю о вас… я все время, много и долго думаю о вас…
Глаза женщины посветлели, взгляд стал задумчивей и нежней. Она не то с интересом, не то с глубоким любопытством слушала Радина, не сводя с него взгляда.
— Еще Тютчев сказал: «Мысль изреченная — есть ложь». Никогда словами, какие б они не были верные, не объяснишь своих чувств…
— Это похоже на объяснение в любви, странно все это, неожиданно и радостно, — сказала Софья Аркадьевна, потом встала и вышла в другую комнату.
Радин, взволнованный, смущенный, сидел один.
«Что я наделал! Что это я наговорил… действительно, очень похоже на объяснение в любви. Но я ведь действительно все время думаю о ней», — как бы оправдываясь, подумал он.
Так просидел он минуту, другую, потом встал и не зная, что делать дальше, подошел к окну.
Ее все еще не было. Она не приходила, и Радин не знал, как быть ему. Уходить нельзя — с минуты на минуту вернется Четвериков.
У окна стоял небольшой столик с патефоном. Рядом двумя высокими стопками высились пластинки. «Ария Левко из оперы „Майская ночь“», «Редеет облаков летучая гряда»…
Радин машинально протянул руку ко второй стопке и, не глядя, вынул из середины первую попавшуюся пластинку.
Грустная мелодия немного успокоила его.
— Да вы, оказывается, тоже любите эту песню, — услышал он за спиной голос Четверикова. — Жена ее обожает. А я уже готов, ежели желаете, так в путь. А где Соня? — оглядываясь, спросил он.
— Я здесь, — появляясь на пороге с кухонным полотенцем в руках, оказала Софья Аркадьевна. — Да как вы ее нашли, Владимир Александрович, я эту пластинку уже с утра ищу.
— Это я ее в самую середину сунул. Думал, отдохну денек от твоей «рябины», — добродушно засмеялся полковник. — Ну, жинка, провожай мужа, да и гостя тоже, если все будет ладно, завтра к обеду вернемся, — и Четвериков, похлопав по плечу Софью Аркадьевну, пошел к двери.
— Всего хорошего, Софья Аркадьевна, благодарю вас за тепло и гостеприимство, — крепко пожимая руку хозяйке, сказал Радин.
— Возвращайтесь скорее, — сказала Софья Аркадьевна.
Глаза их встретились, секунду-другую они смотрели друг на друга, будто не в силах оторваться, но Радин повернулся и быстро вышел на улицу, где у пыхтевшего «газика» его ждал полковник.
Скалы с темными впадинами, изъеденные временем, дождем и ветрами, мрачно надвигались с двух сторон. По каменистому ложу сбегали ручейки и водопады, где-то внизу соединявшиеся в неглубокую, стремительную реку. И всюду лес, лес, лес, могучий, невозмутимый, не замечающий суеты и сутолоки копошившихся в нем людей. Так люди, прожившие на свете долгую и трудную жизнь, с мудрым спокойствием молчат, как бы не слыша мелких споров и суету.
— Скоро и застава. Эта самая дальняя, — сказал Четвериков. — А от нее, километрах в двух, еще три поста и секрет. Вам не довелось бывать здесь?
— Нет, я был на пунктах 7 и 9, — ответил Радин, молчавший почти всю дорогу. Он все еще был под впечатлением последних минут прощания с Софьей Аркадьевной.
— А во-он там, левее этого холма, их застава. По нашим данным, там около 40 человек. Вот оттуда и ждем гостя, — невесело улыбнулся полковник.
Наивно, конечно, но мне страшно любопытно, как вы узнали об этом? — спросил Радин.
— На то и погранслужба, — коротко ответил Четвериков. — Но, — он положил руку на плечо Радина, — об этом после… Мне бы, товарищ писатель, хотелось с вами поговорить о другом… — и он пытливо, как показалось насторожившемуся Радину, заглянул ему в глаза. — Кое-что свое, так сказать, домашнее.
«Неужели что-то заметил», — мелькнула у Радина неприятная мысль. Но ответил спокойно:
— Пожалуйста, я к вашим услугам.
— Да нет, не сейчас. Операцию предполагаем провести ночью в начале второго. У нас еще времени хватит. Вы лучше посмотрите, какая красота! Ведь, когда будете писать книгу, без нее, небось, не обойдетесь, — добродушно оказал Четвериков.
Да, прямо как декорации в Большом театре к «Граду Китежу».
— Чего, чего? — переспросил Четвериков.
— Я говорю, все это как будто нарисовано гениальным художником.
А-а, это, наверно, так. Хотя я, — он беспомощно развел руками, — в этом не шибко разбираюсь. Ведь я из крестьян. Образование у меня всего три класса, потом солдатчина, империалистическая война, затем Октябрь, а уж после погранкурсы и домашняя, так сказать, шлифовка. Вот все, что касается службы, партучебы, все понимаю и делаю не хуже других, а искусство, литература — нет, в этом я ни бум-бум. К сожалению. А вот и застава. Поверни, Сизов, к начальнику, — приказал он шоферу, и машина, свернув налево, пошла по каменистой дороге и остановилась возле небольшого деревянного дома.
Радин остался с двумя пограничниками. Один из них переговаривался с соседней заставой, и тема разговора была довольно странной:
— В хозяйстве тети Ани опять сена мало, а телята не поены. Надо сказать ветерану, что 28-й шлет ему посылку для прививок. А как у вас с библиотекой? Нет ли новых книг?
А в соседней комнате полковник, начальник заставы и двое командиров что-то обсуждали так тихо, что казалось, за дверью не было ни души.
Наконец она распахнулась, и Четвериков, как всегда, спокойный и приветливый, поманил к себе Радина.
— Ну, все в порядке. Будем ожидать событий, а сейчас пойдемте к капитану Сердюку. Умоемся с дороги, перекусим, побалакаем.
Начальник заставы, капитан Сердюк, был человек пожилой. Его жена, тоже немолодая женщина, радушно встретила гостей. После недолгого обеда полковник и Радин по-домашнему расположились в комнате Сердюка, а сам хозяин со старшиной ушли на линию.
Но поговорить им не удалось. Полковника то вызывали к телефону, то он сам, что-то припоминая, звонил в штаб отряда, на соседний участок и заставы.
Радину нравился этот крепкий человек с простым лицом крестьянина, с умным, выразительным взглядом небольших карих глаз, с четкой, профессиональной точностью мышления кадрового солдата.
Только когда уже стемнело и все дела как будто были окончены, полковник уселся рядом с ним и вернулся к начатому разговору.
— Батька мой был безземельный мужик, служил солдатом, воевал где-то на японском, там и погиб. Жили мы бедно. Я был старший в семье; помогал матери, отец-то не вернулся… И образования моего всего было церковно-приходская школа. Ну, это все позади. Пришла революция, пошёл я в Красную Армию, стал учиться, окончил курсы, стал командиром и… — он развел руками, — вот он, полковник перед вами.
— Это все очень интересно, Григорий Васильевич, — сказал Радин, внимательно слушавший его.
— Ну, что там интересного. У многих моих товарищей почти такое же прошлое. Это у молодых, у тех — другое дело, им посчастливилось, те уже при Советской власти образование получили. Но к чему я все это… Вы писатель, человек, как у нас говорят, культурный, «инженер человеческих душ», вот я и хочу поспросить вас кое о чем…
Радину мучительно захотелось уйти. У него сжалось сердце, он почувствовал какую-то неловкость.
— Ну, с кем же, как не с вами, и поговорить мне о всяком непонятном, — говорил не замечавший его волнения Четвериков. — А дело вот в чем. Разная у нас с женой культура, разные университеты. Она — врач, образованная, немецкий знает, в театр каждый день ходить готова. Вот вы в дороге говорили о Большом театре, природа наша вам напомнила какую-то оперу, а я и оперы такой не знаю вовсе. Культуры у меня мало, а у жены, у Сони, своя жизнь, свои интересы. А мне, честно скажу, скучно бывает, когда она заведет свою симфонию или оперу.