На Тверском бульваре он встретил выходившего из Дома Герцена молодого, талантливого, начинавшего входить в моду поэта.
— Едем в Малеевку, — с ходу предложил тот. — Там сейчас есть несколько свободных комнат. Поживем там с недельку-другую, отдохнем от Москвы, потом махнем на Кавказ. Идет?
Поэт был весел, жизнерадостен и так восторжен, что Радину стало даже завидно.
— Вам, Сережа, бывает когда-нибудь грустно? — спросил он.
— Конечно, когда прихожу в кассу издательства за гонораром, а там плакат: «Сегодня выдачи нет». А вообще чего мне грустить? Человек я молодой, холостой, меня печатают, живу в советской стране, а родись я где-нибудь в Америке или Вене, разве ж я был бы поэтом…
— Спасибо, Сережа, за приглашение, но я сейчас не могу ехать в Малеевку.
— Отчего? Нет денег? Пожалуйста, я только вчера получил процент за книжку стихов, одолжу с удовольствием.
— Нет, нет, Сережа. Деньги есть, не в этом дело. Я — он медлил, — женюсь… собираюсь жениться.
— Же-нить-ся? — с удивлением переспросил Сережа. — Вот-те на. А зачем вам это?
— Полюбил. Пора пришла. Словом — женюсь, — уже недовольный своей откровенностью, тем не менее сказал Радин.
Очевидно, поняв серьезность момента, поэт сказал:
— Ну, если хороший человек и настоящая любовь, то, конечно, конечно, это надо. Обязательно.
Он крепко пожал руку Радину и побежал вниз к Никитским воротам.
Ночь была лунной. Влажный ветерок, изредка пробегавший по комнате через открытое настежь окно, не освежал, а томил еще сильнее. Похоже, надвигается гроза, решил Радин, стоя у окна и вглядываясь в ночную Москву.
Нагревшаяся за день земля и каменные строения города, железо и асфальт, отдавали свое тепло ночи. Запах бензина от пробегавших где-то поблизости автомобилей, шум еще не угомонившейся Москвы усугублял тревожное ожидание приближающейся грозы. Далеко на западе прогремел гром, мелькнула неясная молния, и в комнату ворвался порывистый ветер. Это был вестник ливня, надвигавшегося на истомленную дневным зноем, пылью и сутолокой Москву. Опять, уже ближе, прогромыхал гром. Зашумели, задвигались деревья под окном. Взметнулась занавеска и новый, еще более сильный порыв ветра прошел по комнате.
Блеснула молния, почти рядом сверкнула вторая, удары грома, словно орудийные залпы, прокатились в темном, нависшем небе и крупные, частые капли со звоном забарабанили по крышам и асфальту. Начался ливень, быстрый, могучий, в шуме которого потонул гул ночной, затихавшей Москвы.
Радин стоял у окна, вдыхая омытый ливнем свежий, бодрящий воздух. Брызги дождя попадали ему на лицо, руки, шею, намок ворот пижамы, но он не отходил от окна. А гром уже откатывал, проносясь над окраинами столицы.
Радин все стоял у окна и думал, думал о себе, о Соне, о их любви.
— Хорошо! — проговорил он. Освеженный, полный счастья и радостных предчувствий, пошел спать.
Утром он получил телеграмму:
«Сегодня уезжаю домой все будет хорошо целую Соня».
— Все будет хорошо… — машинально повторил Радин.
Целый день его не покидало хорошее настроение, и только в ресторане Дома писателей оно было несколько омрачено. Когда он сел за столик, Костин, знакомый переводчик, разглядывая меню, вдруг тихо шепнул:
— Володя, сегодня ночью забрали еще троих писателей, черт знает, что такое! Каждый день берут и берут… Вчера, когда гроза бушевала, я всю ночь не спал, все казалось, будто ко мне стучатся…
— А кого арестовали?
— Савохина, Санина и какого-то Костера.
Савохин — это был тот самый поэт, который предлагал ему махнуть в Малеевку.
— А кто такой Костер?
— Малоформист, говорят, какой-то.
— Знаю. Он вчера вот за этим столом обедал со мной, — сказал Радин.
— За этим? — встревоженно спросил Костин. — Ну его к черту, давай пересядем за другой, — но видя, что Радин о чем-то задумался, тихо сказал: — Столы, конечно, тут не помогут. Если они надумают забрать, и под столом найдут.
«Даром, брат, сейчас никого не забирают. А раз взяли, значит, за дело», — вспомнил Радин. Молча доели обед, потом, пожав друг другу руки, они разошлись.
Да что же это такое? Савохин, молодой, честный, совершенно советский человек… Какие могут быть у него счеты с советской властью?
И хотя он почти убедил себя в том, что арест этих писателей — недоразумение, все же тяжелое чувство горечи и недоумения не покинуло его.
На другой день, когда на писательском общем собрании докладчик, один из недавних руководителей РАППа, Артемьев, клеймил позором «отщепенцев и предателей, продавшихся международной буржуазии и фашизму», Радин еле сдерживался. А докладчик воодушевленно обещал, что «такие элементы» справедливо будет карать рука пролетарского возмездия.
— Это необходимо, это законно… — шагая взад и вперед по трибуне, возбужденно кричал он. — Как буря, как гроза, которая вчера пронеслась над Москвой и очистила воздух, сделала его чистым и ясным, так и карательные мероприятия нашего славного НКВД очищают от микробов капитализма и шпионов международного капитала наше общество, наш советский народ.
«Хватил, однако, — с негодованием подумал Радин. — Мерзавец!»
Расходились писатели тихо, без обычных кулуарных разговоров, не задерживаясь у выхода, как обычно. Подавленность, неуверенность, беспокойство прочитывалось на лицах, только Артемьев и окружавшие его три-четыре бойких человека продолжали оживленную беседу.
У площади Восстания, на повороте, Радина догнала поэтесса, уже немолодая женщина, Пастухова, переводчица Гейне. Они молча шли рядом, ничего не говоря, ни о чем не спрашивая друг друга. Так они и дошли до остановки.
— Всего доброго, я на троллейбус, — сказала Пастухова и неожиданно, не выдержав, дрогнувшим голосом произнесла: — Какие времена настали. Ну, дай вам бог всего хорошего… — и быстро отвернулась, но Радин заметил, как у нее мелко затряслись плечи.
Утром Радин получил срочную телеграмму:
«Послезавтра утренним поездом буду в Ленинграде есть новости встречай Соня».
Ночью он выехал в Ленинград.
Он встретил ее на вокзале. Если б кто-нибудь со стороны наблюдал за ними, то удивился бы, видя встревоженного, с беспокойными глазами, нервно ходившего по перрону в ожидании поезда мужчину и вышедшую к нему из вагона спокойную, со вкусом одетую молодую женщину с приветливым лицом.
Радин бросился к ней, взял ее чемодан я торопливо спросил:
— Ну, что? Все хорошо?
Она мягко улыбнулась и поцеловала его.
— Нет, пока еще нет. Завтра я возвращаюсь обратно. Мне надо уладить вопросы по работе, иначе меня не отпустят. Я хочу сразу, в тот же день, как объявлю мужу об уходе, уехать из Бугача.
Вечером они встретились у Исаакия.
— Ну как? Уладила все? — спросил Радин.
— Да, я и не ожидала, что так быстро все будет. Оказывается, на место врача-дантиста в нашем ведомстве имеется по два-три кандидата.
— Прекрасно. Ну и что дальше? — весело и лукаво спросил Радин.
— А дальше Софья Аркадьевна приезжает в Москву…
— …и становится женой великого писателя Радина…
Он притянул ее к себе.
— Знаешь, Соня, у меня на душе как-то неспокойно.
И он рассказал ей об арестах в Москве.
Соня внимательно выслушала его.
— Да, я знаю это. У нас в отряде тоже неспокойно.
Они сидели в старом, полузаброшенном парке Александро-Невской лавры, под сенью разросшихся лип, в тени еще густых кустов сирени.
— Григория Васильевича переводят на запад, с повышением, куда-то в район польской границы. Получил орден Красной Звезды. Кажется, в конце года ему присвоят звание генерала. Может, это как-то поддержит его, когда, меня не будет рядом. Он ведь, как и большинство военных, служака. Новые места, орден, генеральское звание — этим они живут. Он найдет себе жену, с которой будет счастливей, чем со мной, — с грустной улыбкой закончила Софья Аркадьевна.