Выбрать главу

Прошло еще несколько дней, и Радиным постепенно овладела апатия. Ни звука с воли, ни одного слова. Особенно тяжело было, когда кому-то приносили передачу. Радость, оживление, — этими скупыми весточками с воли жили заключенные, по каким-то только им понятным деталям они определяли благополучие родных. Эти весточки иногда вызывали и скорбь, но всегда заполняли их души.

Только Радин да еще старик-колхозник откуда-то из-под Костромы не получали ничего.

Видно, все уже кончено и с жизнью, и с Соней, — с отчаянием думал Радин, тщетно ожидая вызова на допрос.

Время шло, почти половина камеры уже получили «сроки». Но однажды, когда он уже потерял всякую надежду, вызвали и его.

— Все, что вы тут рассказывали нам, ничего не стоит. Все враги народа разыгрывают невинность… И вы тоже, но… — тут следователь сделал паузу, — но…

Радин молчал, с тупой покорностью смотрел на него. Теперь ему было все равно, что сделают с ним. Хуже того, что было, быть не могло.

— …мы проверили все-все! — поднимая брови, повторил следователь. — Много путаного и неясного было в ваших словах и делах. И самое главное, ваша поездка на границу.

«Самое светлое в моей жизни», — подумал Радин, почти не слушая рассуждения следователя.

— Но вот, — тут следователь вынул из папки какую-то бумагу. — Вот сообщение, которое проливает свет на ваше посещение границы, — держа в руке бумагу, он внимательно глянул на Радина — написано полковником Четвериковым, ответ на наш запрос о ваших действиях в пограничной полосе.

Безразличный, почти не вслушивающийся в его слова, Радин очнулся. Широко раскрыв глаза, он впился взглядом в следователя. Тот иронично усмехнулся.

— Теперь мы знаем, что заставило вас задержаться в Бугаче. — Он уже с любопытством смотрел на переродившееся лицо Радина. Что-то светлое, похожее на человеческое сострадание, показалось и в глазах следователя, так жалок и так счастлив был в эту минуту Радин.

Секунду следователь молча следил за ним, потом тихо сказал:

— Полковник Четвериков не чета другим. Он пишет о вас как о достойном человеке, ни в чем не запятнанном, ни в чем не заподозренном в течение всего срока пребывания в Бугаче.

Круги заходили перед глазами потрясенного, готового закричать, завыть от нахлынувших чувств Радина.

— Я даже прочел ваши книги, когда получил характеристику Четверикова, — глядя в окно, сказал следователь. — Пишете вы хорошо, а вот поступили с человеком плохо… скверно! — и, поворачиваясь к неподвижно сидевшему Радину, сказал:

— Следствие закончено, — и уже совсем тихо произнес: — Думаю, что напишете еще немало книг.

Он позвонил.

Радин все сидел в той же позе, все с тем же жалким, смятенным лицом.

Полночи просидел он на нарах. Ни спертый воздух, ни сонные вскрики, стоны или жалобные всхлипыванья не отвлекали его от дум.

Соня… Смерть, ссылка в Сибирь, на Колыму или Магадан, — все теперь было второстепенным и мелким. Великодушие и честность Четверикова заставили по-другому смотреть на испытания.

— Спи, Владимир… прикорни как-нибудь и попробуй уснуть, — чуть касаясь его руки, сказал Притульев.

— Не могу, — еле слышно прошептал Радин.

— Тебя били? — спросил инженер.

— Нет… Мне показали письмо человека, у которого я отбил… — он поправился: — увел жену.

— И что он? — широко открывая глаза, спросил Притульев.

— Он написал, что я… что я честный человек, не способный на… подлость. — И Радин коротко рассказал о событиях последних месяцев жизни на свободе.

В камере было душно и смрадно. Кто-то храпел, рядом на нарах лежал с открытыми, устремленными в потолок глазами старик, кто-то тихо плакал в углу.

— Теперь ждите срока, — выслушав его, сказал инженер. — Думаю, что он у вас будет недолгим. Не со всеми следователи ведут такие беседы и показывают присланные письма. Вам повезло, я сижу уже второй раз, опыт кое-какой имею. Думаю, что дадут вам лет восемь или даже пять… Если высылки, то это будет счастьем.

— Пять… высылки? — в испуге повторил Радин.

— Ну да. Когда ничего нет, — дают пять. Оправданий здесь не бывает. А теперь давайте спать. Утро вечера мудренее, а в тюрьме особенно.

Только к утру Радин забылся легким сном, на уже в шестом часу камеру, разбудил надзиратель.

За дверью раздавали «пайку». Старший по камере выкрикивал фамилии заключенных, передавая каждому жалкий паек: кусок сахара, четыреста граммов черного хлеба и кусочек селедки.

— Вас сегодня увезут отсюда, — наливая в кружку бурый чай из большого жестяного чайника, сказал инженер. — Если выйдете когда-нибудь на волю, разыщите, прошу вас, — отпив глоток, инженер замер. — Разыщите мою семью. Жена, сын и дочь живут… — он назвал московский адрес… — Не забудете?

— А вы? — вместо ответа спросил Радин.

— Вряд ли. Одиннадцать месяцев ареста, этапы, переброски, допросы… — он махнул рукой. — Мне, голубчик, пятьдесят девять. Так не забудете адреса?

Едва Радин допил свой чай, как в «глазок» кто-то грубо и непонятно крикнул: «Радин, собирайся с вещами!»

— Кого… кого? — заговорили заключенные.

— Какого-то Ряшина, — хмуро сказал сидевший ближе всех к двери парикмахер.

— Это вас, голубчик… — сказал инженер.

Дверь полуоткрылась.

— Ну, долго собираться будешь… — спросил надзиратель, глядя на Радина.

— Так это Радин, а вы спрашиваете Ряшина, — пряча кружку в свой мешок, сказал Притульев.

— Тебя не спрашивают, не разговаривать! — рявкнул надзиратель.

Радин взял свой сверток.

— До свидания, товарищи. Дай вам бог добра, — с трудом сказал он, прощаясь с примолкшими товарищами по камере. — А вам, дорогой Александр Лукич, спасибо.

Потом ему прочли приговор «тройки». Восемь лет изоляции. Из них три года в лагере на «исправительно-трудовых работах» и затем пять лет высылки, под надзор органов в отдаленные места Союза. С прошлым, как и с надеждами на свободу, было кончено.

Потом пошли этапы. Томительные дни и ночи в пересыльных тюрьмах, долгие стоянки тюремных вагонов на запасных путях, почти голодные дни, новые места и даже неожиданные встречи.

Так, на этапе, в пересыльной тюрьме под Сызранью, он на двадцатиминутной прогулке увидел во дворе тюрьмы Артемьева… Того самого Артемьева, который всего полгода назад выступал в Союзе писателей по поводу арестов, сравнивая их с очистительной бурей, пронесшейся над Москвой.

«Интересно, что думает он сейчас? Оправдывает ли аресты, как в тот вечер? Или понял кое-что?» — шагая вместе с другими, думал Радин, не сводя глаз с унылой, потерявшей прежнюю осанку, фигуры Артемьева.

За это время Радин насмотрелся так много человеческого горя, так много испытал и перевидел, а главное, передумал, что уже другими глазами смотрел на мир и на людей, населяющих его.

Но даже в самые горькие минуты он думал о Соне, и это было тем живительным родничком, что заставляло его жить. Этапы, пересылки, дни и ночи, ночи и дни. И, наконец, Воркута… Край вечной мерзлоты, где земля на три метра тверда, как кремень, где полярная ночь тянется месяцами, где в лесах стоит первозданная, мистическая тишина, где люди умирают тысячами в изнурительном, уничтожающем человека труде.

Но Радину повезло. Уже на третий день, по прибытии в лагерь, его вызвали в санчасть.

Он уже не удивлялся ничему, и все же дальнейшие события немало взволновали его.

— Садитесь, — указывая на табурет, сказал ему человек в белом халате. — Я главный врач лагерного лазарета Карсанов, тоже заключенный. Дело в том, что у меня есть возможность взять в лазарет несколько человек, имеющих какое-либо медицинское образование.

— Но я окончил военное училище и не занимался… — начал было Радин.

— Вот этого никому не говорите, — перебил его Карсанов. — У вас есть шанс спастись от гибели, и надо его использовать. Когда будут заполнять на вновь прибывших анкеты, скажите, что вы были студентом медфака. Мне тогда легче будет забрать вас сюда.