Мария Ивановна прочла адрес, покачала головой и заклеила конверт.
— Сам понимаю, что все это почти нелепо, — трустно сказал Радин и быстро, сбивчиво, боясь появления Темлякова, рассказал Марье Ивановне о Соне.
Спустя сутки она уехала из лагеря за Анютой в село, откуда они выехали в Кисловодск.
Больше никогда Радин ее не видел и ничего не слышал об этой доброй, по сути, спасшей ему жизнь, женщине.
Через несколько дней позвонили из поселка, срочно просили врача, и Карсанов послал Радина. Это был его первый свободный выход за пределы лагеря. Держа в руках чемоданчик с инструментами, он вышел за ворота, за обнесенные колючей проволокой стены и изгороди лагеря и поспешил к поселку, идя между высоких сосен, мимо кудрявых елей, вдыхая чистый, густой запах бора. Как он был знаком ему, как он полюбился Радину с тех пор, когда еще в Бугаче бродил по пограничным заставам и когда так неожиданно встретил в густом сосновом лесу Соню, наблюдавшую за игрой белок.
Поселок был километрах в четырех от лагеря. Он свернул с проезжей дороги на тропинку, проложенную сотнями ног.
Вдали показался поселок. Слева от дороги был родник и криница с холодной прозрачной водой, откуда женщины поселка брали воду. Сбоку в скалу был вставлен стальной широкий желоб, из которого, пенясь, била струя воды, вливаясь в большой оцинкованный деревенский сруб. Радин с жадностью припал к желобу, долго, с наслаждением пил холодную прозрачную воду. Никогда в его жизни не было ничего вкуснее этой живительной, ледяной воды. Он обмыл лицо к поспешил дальше.
Прощупав пульс больной, Радин измерил давление. Пришел и доктор Стебельков, одобривший действия Радина. Повозившись с больной около часа, дали ей снотворное, оставили нужные лекарства и ушли.
Возле криницы Радин снял с головы шапку и, хотя не делал этого уже много лет, неожиданна даже для себя самого, перекрестился. Доктор Стебельков удивленно уставился на него, но ничего не сказал.
Прошло еще несколько дней. Радин с душевным трепетом думал о том, что его письмо, возможно, уже в Ленинграде. Он и верил, и не верил этому, очень хотел и не надеялся на такое чудо.
Утром, когда он вместе с врачами вел обычную работу по лазарету, его окликнул кто-то из охраны.
— Радин, к начальнику, жи-ва!..
Странно, зачем он мог понадобиться начальнику? Все было как обычно — так же работали заключенные, трудились на своих местах, на вышках медленно прохаживались часовые.
— Вот что, Радин, — встречая его в дверях, сказал Темляков, — дело есть такое… — Впервые за все это время он назвал его по фамилии. — … дело такое, писатель. Ты ничего не слыхал? — поднимая на него глаза, вдруг спросил начальник.
— Ничего, — тут только Радин заметил воспаленные глаза начальника, его осунувшееся лицо, беспокойный взгляд. — Ничего.
— Да-а… Дело такое, — в раздумье, медленно проговорил Темляков — меня вызывают в… — он назвал крупный краевой город, — зачем, не знаю. Может, на новое место или для инструкции… — потом, оборвав свою речь, задумался. — Там у вас ничего не говорят насчет нового Наркома вместо Николай Иваныча, а-а? — он пытливо и настороженно вгляделся в лицо Радина.
— Ничего, — в третий раз односложно ответил Радин.
— Т-а-а-к! Ничего… — повторил «Иван Грозный». — Так вот какое дело… ежели я не вернусь, а без меня приедет Марья Ивановна за вещами… ну, на другое место переезжать… ты, — он остановился, смолк, долго смотрел на Радина, видимо, даже не замечая его, потом махнул рукой и резко сказал: — А, все это ни черта не стоит. Уходи… да поживей! — злобно выкрикнул он.
Ошеломленный Радин выскочил из особняка начальника.
«Что-то произошло», — сообразил он.
А на территории буквально за минуту все переменилось. Заключенные стояли кучками, о чем-то перешептывались. Конвойные, как бы не замечая этого, угрюмо стояли, и только часовые, как заведенные, ходили взад и вперед на сторожевых вышках.
— Дело в том, что Ежов пал, на его месте кто-то новый… Многих лагерных начальников поснимали, вероятно, очередь дошла и до нашего «Ивана Грозного», — сказал Карсанов, когда. Радин рассказал ему о странном поведении начальника лагеря.
В полдень приехал новый начальник лагеря. А утром, чуть свет, «Иван Грозный» выбыл из лагеря, даже не повидавшись со своими помощниками.
Новый был худ, высок, одет в офицерскую форму ОГПУ с тремя шпалами на воротнике. Он пока не вмешивался в жизнь лагеря, не менял установившегося порядка, старался быть справедливым, но вожжей, однако, не отпускал.
О «Иване Грозном» в лагере забыли уже через неделю, словно никогда и не было этого человека, державшего в своих руках судьбы заключенных…
Радин в последний раз вошел в лазарет, где он провел последние годы. Провел без права переписки, без какого-либо голоса с воли, не знал, где его друзья, что с Соней и как сложилась ее жизнь. И эта кара, ужасная, чудовищная по своему изуверству, была для него одной из самых тяжелых за эти годы. Сотни и сотни раз он думал о Соне, ни на секунду не отделяя ее жизнь от своей. Но где она, жива ли? Быть может, вернулась к мужу.
И снова — этапы, проверки, ожидания у дверей разных начальств, вынужденные разъезды и, наконец, поднадзорная жизнь в Киргизии, в небольшом ауле Чолпан-Ата, на берегу Иссык-Куля.
А шел уже октябрь 1941 года, четвертый месяц страшной, охватившей всю страну, войны, а он только недавно обрел постоянное место жительства и штатное место фельдшера на конном заводе Чолпан-Аты.
Газеты, радио, узун-кулак — все ежедневно приносило новости в аул, и новости эти были плохи. К Москве подходил враг. Ленинград в блокаде. На западе, севере и юге шли беспрерывные бои.
Из Чолпан-Ата, из Сафоновки и из близлежащих аулов уходили на войну люди. Вокруг все было охвачено войной, хотя была она далеко, за тысячи километров.
Радин ждал месяц, еще десять дней. Его не призывали, словно забыли о нем, словно он был не русский, а чужой, вовсе не советский человек.
Тогда он поехал в районный центр, поселок Рыбачье, где и явился к военкому.
Выслушав его, военком сказал:
— Я вам верю, но поверят ли они, — он сделал рукой неопределенный жест, — и потом, вы, наверно, не знаете, что если вам и разрешат, то только в штрафную роту…
И глядя с сочувствием на ошеломленного Радина, пояснил:
— Ведь у вас еще большой срок высылки.
— Неужели и теперь, когда Родине нужен каждый человек, каждый военный, эти подлые законы должны висеть надо мной?
Военком, словно не слыша его слов, сказал:
— Подайте заявление о призыве в действующую армию. Напишите все о себе. Но штрафной все равно не избежать. Такова установка. Но помните, что первое же отличие, как и первая кровь, снимает все. И ссылку, и тюрьму, и судимость.
Писать пришлось не три и не сто раз, а четыре, пока, наконец, из Фрунзе не пришел ответ.
«Ссыльного Радина Владимира Александровича призвать на военную службу, включить рядовым в штрафную роту, входящую в состав формирующейся в Оше стрелковой дивизии».
Так же упорно, как просился на фронт, он писал письма, адресуя их то в пограничный городок Бугач, хотя из газет знал, что вся эта полоса уже давно захвачена белофиннскими и немецкими войсками, то в Ленинград, в адресный стол, но ответа не получал.
Вскоре он понял, что письма не доходят до его адресатов. Писал он и в Москву, с просьбой разыскать и уведомить его о Софье Аркадьевне Четвериковой-Красновой. Но молчала и Москва. Радин продолжал писать то в Политотдел погранвойск, ища Четверикова, то в Иаркомздрав.
Как раз в эти дни и получил он приказ о зачислении его в штрафную роту.
Через два месяца полк выступил на ускоренное обучение в район Саратова, а спустя еще три месяца отправлен на Западный фронт.
По пути поезд остановился в районе Раменского, под Москвой.
Как близка и как недоступна была столица, особенно им, штрафникам, которых даже в баню повели по счету.