Радин шагал в колонне по четыре. Низенькие, такие знакомые, такие родные его сердцу подмосковные дома.
Через час их поезд, обходя по окружной дороге Москву, пошел на Запад.
Так он и не попал в эти июньские дни 1942 года в свою Москву так и не подышал ее воздухом, так ничего не узнал он о дорогом ему человеке.
Поезд не спеша бежал к Можайску. Стучали колеса, подрагивали вагоны. Солдаты спали, лишь изредка кто-то слезал с нар, и снова постукивали колеса неосвещенных вагонов.
Радин лежал на нарах и невидящими глазами смотрел в потолок.
Поезд бежал в ночи, делая то длительные, то короткие остановки, а Радин все лежал, подперев руками голову и думал о своей несчастной любви, о своей так неудачно сложившейся жизни.
На заре поезд остановился на станции Можайск, и солдаты, позевывая и потягиваясь, стали выходить из вагонов.
«Первая — стано-вись! Вторая рота…! Четвертый взвод, к дороге!» — неслись зычные команды старшин.
Радин разыскал свой взвод и пристроился к своему звену. Некоторых штрафников он уже знал по роте, других же видел впервые. Дело в том, что некоторые из тех, кто еще в Саратове был на обучении вместе с ним, исчезли. Куда они делись, дезертировали или их снова взяли, Радин не знал, да и не интересовался этим.
— На первый-второй — рассчитайсь! — проходя мимо шеренги построившейся роты, скомандовал старшина.
Спустя час полк на грузовых машинах совершил марш на 151-й километр от столицы, где в лесах, по обе стороны Минского шоссе, стояла стрелковая дивизия, на пополнение которой и прибыл их полк.
Полки дивизии стояли в боевых порядках, занимая оборону справа от шоссе. Слева находились части 40-й стрелковой, а на правом фланге краснознаменная 32-я соседствовала с полками 356-й бригады, сформированной из рабочих и добровольцев Москвы.
Кое-где расстояние между противниками было не больше 800 метров, но в иных местах достигало километра, и даже двух. Вокруг были густые подмосковные леса, отсюда начинались и гжатские, местами переходившие в низкорослый кустарник. И чуть ли не каждый метр их был населен людьми, каждая поляна, просека были заминированы. Задрав к вершинам деревьев огромные стволы, стояли тяжелые и большой мощности орудия, изрыгавшие по квадратам леса и по Минскому шоссе многопудовые снаряды. И русские, и немцы днем и ночью бомбили лес, щелкали выстрелы снайперов.
Это была линия фронта под Гжатском лета 1942 года, И сюда, в подразделение 93-го стрелкового полка, попал в качестве штрафника Радин.
Майор из Политотдела провел беседу с ними. Работник дивизионной газеты, младший политрук Рохлин прочел им ряд статей из газеты. Потом начальник Политотдела, старший батальонный комиссар Ефимов, рассказал прибывшему пополнению историю дивизии, о ее славных боевых делах в гражданскую войну.
— Наша 32-я стрелковая дивизия родилась в Саратове еще в 1918 году. Прошла славный боевой путь. Била Колчака, громила Деникина, уничтожала банды на Юге и в Поволжье и, наконец, была направлена на Дальний Восток. И здесь наша 32-я с честью пронесла свои знамена в боях с самураями и бандами Маньчжоу-Го. Вы слышали, конечно, о боях на Хасане?
— Знаем… как же… — раздались голоса.
— Это она брала штурмом Безымянную. Войну с фашистами мы начали под Москвой, куда нас перебросили с Дальнего Востока. В октябре 41-го мы двое суток силами одной нашей дивизии защищали все Бородинское поле от 4-го немецкого мотомехкорпуса. Двое суток мы били фашистов и не дали корпусу ринуться к Москве. За этот и последующие бои дивизия представлена к присвоению ей Гвардейского звания. Пока еще мы не гвардейцы, но завтра можем стать ими. И вам выпадает большая честь не только снять с себя имя штрафников, но и стать гвардейцами.
— Слов говорить не будем, а покажем делом, — негромко сказал сосед Радина, худощавый человек лет сорока.
И все дружно закивали, что-то вразброд отвечая комиссару.
— А это у вас орден за Хасан? — почтительно глядя на Ефимова, спросил кто-то.
— «Красное Знамя» — за штыковый бой у Хасана, а «Звезда», — за отражение нападения японско-маньчжурских банд на заставу. Еще в 1935 году. Я ведь раньше пограничником был.
— А вы, товарищ старший батальонный комиссар, не знали случайно полковника Четверикова? — с надеждой спросил Радин.
— А как же. Кто из пограничников не знал этого лихого командира. Грозой был для всех маньчжоу-го и самурайских прохвостов. А ты его знаешь? — спросил Ефимов.
— Знал, но потерял из виду, — уклончиво ответил Радин.
— Он куда-то не то сюда, не то на Север перевелся, — продолжал комиссар, — а как уж там дальше, не знаю. Если жив буду — встретимся. Вся Россия на фронте… еще повидаемся. Твоя фамилия как? — поинтересовался Ефимов.
— Радин, товарищ старший батальонный комиссар.
— В армии служил?
— Так точно, командовал полубатареей тяжелых гаубиц.
Ефимов пристально всмотрелся в Радина и коротко сказал:
— Вам, командиру и знакомому полковника Четверикова, надо первым подать пример товарищам. Разойдись! — скомандовал он и пошел к своей землянке.
Глядя на большую, аккуратно сложенную, заготовленную еще в мирное для москвичей время поленницу, Радин думал: «Где теперь эти люди, которые заготавливали ее? Вероятно, так же сидят в окопах или землянках, как и мы».
— Чего задумался, браток? Тут думай не думай — война! — покуривая толстенную козью ножку, сказал сидевший возле красноармеец. — И все-таки хо-ро-шо. И воздух чистый, и еда три раза в день, да и свобода, — широко раскидывая руки, радостно сказал он. — А что смерть возле бродит, так нас убьют, а за нами еще мильен стоит, а за ним другой идет, а хочь немец всех под себя подмял, так какая ему с того польза. Подмял всех, а боится, опасается. Это им Гитлер наобещал: в неделю покончим с русскими… Вот фриц глупый и поверил.
— Разве он глупый? — уже весело переспросил Радин.
— Кто, фриц-то? А как же. Ежели б умный был, разве б его Гитлер захомутовал? Ясное дело — дурачье, — убежденно сказал собеседник.
— А ты, оказывается, философ, — засмеялся Радин.
— За это и получил семь лет, и штрафником сделался, — подтвердил солдат.
— А как?
— А так. Я кузнецом был у себя в колхозе. Слышу, того посадили, этого забрали, тому пятнадцать припаяли, и все шпиены, и все — враги народа. Я как-то и посумлевался. Да что, говорю, такое делается. Неужто мы хуже других нациев, что через одного другой шпиен. Не верю я в такое дело… Если и есть где шпиен, так его, может, среди ста тысяч один найдется. Сегодня сказал, а вечером меня забрали. Сидел по разным местам пять месяцев. Объявили — три года отсидки и четыре ссылки. Да сидел в тюрьме недолго, спасибо, сюда направили.
— А ты не боишься про это рассказывать? — спросил Радин.
— А чего бояться? Мы вдвоем, да разве вот эти поленья свидетели… А затем, друг, ты тоже штрафной, тоже о жизни мечтаешь, — небось, нахватал горя. Так разве мне тебя бояться надо?
Так началась дружба между двумя штрафниками — писателем Владимиром Радиным и солдатом Прохором Ветровым.
Второй батальон 93-го полка около полуночи сменил роты 3-го батальона.
Прошло уже пять дней, как штрафники попали в дивизию, но боевого крещения еще не было.
Радин как наблюдатель уже дважды занимая вырытые у шоссе противотанковые щели. Но дела не было, а постоянная сухая трескотня автоматов, щелканье одиночных выстрелов стали столь привычными, что даже новички перестали обращать на них внимание.
Утро было ясное и такое светлое, что хотелось лечь на спину, заложить руки за голову и долго и бездумно смотреть в лазоревое, голубовато-зеленое, без единого облачка, небо.
Все в природе было мирным — и лес, и щебетание птиц, и пчелы, перелетавшие с цветка на цветок. Не были мирными только люди.
Равномерно бухали орудия и сухо постукивал на левом фланге пулемет. Постучит и замолкнет, снова протарахтев, смолкает.
— Пристреливается или просто бьет по одиночным, — определил Прохор.