— Эй! Пошла отсюда! Тут машины ездят. Возвращайся-ка лучше к Каю!
Свинья уставилась на меня. Глаза у нее были красивого синего цвета, а рыло — мокрое и блестящее. Потом она хрюкнула и побежала назад, на поле. Там-то Кай ее живенько и поймал.
Когда всех беглянок заперли обратно в загон, Кай стянул с головы кепку и отер пот со лба. Он пожал папе руку и о чем-то спросил. Папа пробормотал что-то в ответ. При этом он пару раз покосился на меня. Ясное дело, они говорили о ней.
Кай подмигнул мне, а я — ему. Попрощавшись, мы зашагали по вспаханному полю. Я отдал плавки папе. Потом мы поднялись по холму — к дому.
На самом деле наш дом не темный. Он желтый, большой и красивый, а окна — словно зеленые глаза. Вокруг сада растут кусты сирени и бирючины, в саду — яблони, груши и сливы, а у ворот — два высоких клена.
Когда папа открыл ворота, собаки подняли головы, но только Нинни подошла поздороваться. Другие остались лежать в тени.
— Пойду в дом, — сказал папа, не обращая внимания на Нинни. Он даже не повесил плавки на веревку, просто кинул их на крыльце.
Папа закрыл за собой дверь, а я опустился на траву рядом с Нинни. У нас четыре черно-коричневых собаки — коротколапых, с длинными ушами. Морды у них в складках, словно смятый бархат. Папа говорит, что их лай похож на звон четырех больших колоколов, созывающих на службу.
Я уткнулся носом в шерсть Нинни. Мне хотелось пойти в дом, но и оттянуть возвращение хотелось тоже. Хорошо было там, на песчаной косе: я забыл все печали и просто нежился с папой на солнышке и смеялся. Нинни ткнулась носом мне в ухо и засопела. Я обнял ее и прошептал:
— Господин Смерть просто дурак, верно?
Собака удивленно посмотрела на меня. У нее были обвисшие покрасневшие веки.
— Почему ему позволено забирать любого, кого захочет, даже не спрашивая разрешения?
Нинни лизнула меня в щеку. Это все, что она могла ответить. Летний ветер трепал ветки кленов, и листья танцевали, словно тысяча маленьких зеленых юбок.
Конечно, Господину Смерть не позволено забирать всех без разбору. Но ему достаются многие. Те, кто упал за борт, не умея плавать. Те, кто съел ядовитые ягоды в лесу. И те, кто заболел, как Семилла.
Это случилось несколько месяцев назад. Тогда ее еще не звали Семиллой, у нее было прежнее имя — мама. Мама — так ее звали. Однажды она призналась, что силы оставляют ее. Она не могла делать обычные вещи: ездить на велосипеде в магазин или подниматься с корзиной белья по лестнице. У нее ни на что не было сил. Папа решил, что ей нужно обследоваться. Наверняка ничего серьезного, ей надо просто есть больше мяса или гулять почаще, но все равно следует показаться доктору. И он отвез маму в город. А я остался у Палмгрена и играл с оловянными зверюшками. Родители пробыли у врача целый день, а домой вернулись бледные и притихшие. Я сразу понял: что-то стряслось. Потом, когда мы пили горячий шоколад в кухне и я отхлебнул из своей кружки, мама дотронулась до моей руки и сказала, что больна, что умирает. У нее внутри нашли какую-то опухоль, которую невозможно удалить. Доктор считал, что опухоль слишком большая.
С этого момента у мамы появилось новое имя. Не знаю, откуда оно взялось. Когда я услышал, что она умрет, я перестал называть ее мамой. Не мог: это было слишком больно. Я просто сказал, что отныне стану звать ее Семилла. А она ответила, что имя ей нравится.
Порой я пытался вспомнить, как мы жили до ее болезни. Странно, но у меня ничего не получалось. Все словно стерлось. Будто ничего и не было. Чем я занимался тогда? Может, жил себе и радовался? Гулял целыми днями, хохотал и распевал песни? Не помню. Знаю только, что тогда все было иначе. Теперь я ничего особенного не делал. Мы ходили с папой купаться, а еще читали книги и все такое. Он пытался что-нибудь придумать, чтобы в доме не было так тихо и безжизненно. Мы обещали друг другу, что никогда ее не забудем. Будем помнить ее и разговаривать о ней каждый день — словно она никуда и не исчезла. Такие у нас были беседы.
— Саша?
Это папа вернулся. Голос его звучал хрипло. Может быть, он плакал?
— Идешь? — спросил он.
Я кивнул, отпустил шею Нинни и поплелся к двери. Пока я снимал в коридоре сандалии, папа спросил:
— Хочешь подняться наверх?
Внутри у меня все похолодело. Я посмотрел на него:
— Это уже случилось?
Он покачал головой.
— Нет.
Я поставил сандалии на полку и стал подниматься по крутой белой лестнице.
— Саша? — окликнул меня папа, когда я дошел до половины.
— Что?
Он ответил не сразу.
— Наверное, уже скоро, — сказал он тихо.