Выбрать главу

Помощник поднял на меня осоловелые глаза и несколько мгновений пристально смотрел. Потом начал тужиться, готовясь что-то сказать. Он вынул трубку изо рта. Я насторожился. Наконец он обрел дар речи. Прежде чем заговорить, он раза два убежденно кивнул головой.

— О…н.

Помощник как-то странно и таинственно качнул головой, но и ребенок понял бы, что речь идет о капитане.

— Он есть иностранец.

Он посмотрел на меня с сомнением и, наконец, решил для большей ясности уточнить:

— Вот он кто — итальяшка!

Он кивнул головой, как человек, приколотивший последний гвоздь, в полной уверенности, что высказал весьма удачное и верное замечание. Лицо его, все еще выражавшее решимость, стало спокойным и незначительным, как опустевший после многолюдного митинга зал, и в конце концов он закрыл его и запер трубкой.

— Он ведь румынский еврей? — спросил я.

Помощник капитана кивнул загадочно и даже угрожающе.

Добавить что-нибудь было бы уже просто невозможно. Он все сказал. Но теперь я знал, что мы с ним друзья и я могу на него положиться. Мне не пришлось на него полагаться, но это не меняет наших отношений.

Жизнь команды мало чем отличалась от нашей, — еще больше скученности, тесноты и грязи, больше сырости, испарений и паразитов. Грубая пища не казалась им такой уж грубой, и они считали, что живут «припеваючи». По моим наблюдениям, все они были почти нищие, ни один из них не имел сносной экипировки, и даже самое ничтожное их имущество служило источником взаимного недоверия. Качаясь во все стороны, бриг полз на юг, а матросы играли на деньги, дрались, ссорились, ругались, и всякий раз, когда крик и брань становились нестерпимы, мы вмешивались, команда затихала, потом все начиналось сызнова…

На таком небольшом паруснике нет и не может быть никакой морской романтики. Романтика эта существует только в воображении сухопутных мечтателей. Эти бриги, шхуны и бригантины, которые и теперь выходят из каждого маленького порта, — остатки века мелкой торговли, такие же прогнившие и никудышные, как превратившийся в трущобы дом георгианских времен. Они и впрямь лишь плавучие обломки трущоб, подобно тому как айсберги — плавучие обломки глетчера. Человек цивилизованный, тот, кто привык умываться, есть умеренно и в чистоте, обладающий чувством времени, не может больше выносить их. Они отмирают, а за ними последуют и гремящие цепями, пожирающие уголь пароходы, уступив место кораблям, более чистым и совершенным.

Но именно на таком паруснике я совершал путешествие в Африку и оказался наконец в мире сырых туманов и удушливого запаха гниющей растительности, слышал шум прибоя, порой видел далекие берега. Все это время я жил какой-то странной, замкнутой жизнью; наверное, такую жизнь вело бы существо, упавшее в колодец. Я отрешился от старых привычек, и все, что окружало меня прежде» стало лишь воспоминанием.

Все наши дела казались мне теперь такими далекими и ничтожными; я больше не стремился спасать положение. Беатриса и «Леди Гров», мой дядюшка и Хардингем, и мои полеты, и свойственная мне принципиальность, умение мгновенно разобраться в обстоятельствах и действовать быстро и точно — все осталось позади в каком-то ином мире, который я покинул навсегда.

Все мои африканские воспоминания существуют сами по себе. Это было для меня путешествие в царство непокоренной природы, за пределы мира, управляемого людьми, мое первое столкновение со знойной стихией матери-природы, породившей джунгли, — с холодной стихией, порождающей вихри, я уже познакомился достаточно хорошо. Это воспоминания, вытканные на канве из солнечного блеска и навязчивого, приторного запаха гниения. Завершает их ливень, какого я никогда прежде не видел, — неиссякаемый, бешеный потоп, но, когда мы впервые медленно шли по проливам позади острова Мордет, солнце ослепительно сияло.

В моих воспоминаниях мы все еще плывем и плывем — замызганное, облупленное суденышко с залатанными парусами и ломаной русалкой на носу, олицетворением «Мод Мери», — измеряя глубину и лавируя меж крутых лесистых берегов, где деревья стоят по колено в воде. Мы плывем, огибая остров Мордет, слабый ветер только на четверть захватывает паруса, и от куапа нас, возможно, отделяет всего лишь день пути.

То тут, то там причудливые цветы оживляли густую влажную зелень пронзительной яркостью красок. В зарослях копошились какие-то твари, выглядывали, с шелестом раздвигая ветви, и исчезали в безмолвной чаще. Медленно катились волны, непрестанно бурлили и пенились темные воды; какие-то подводные стычки и трагедии выталкивали на поверхность маленькие стайки весело булькающих пузырьков: кое-где, точно застрявшие в мелководье бревна, грелись на солнце крокодилы. Тихо было днем — тоскливая тишина, нарушаемая только жужжанием насекомых, поскрипыванием мачт и хлопаньем парусов, выкриками промеров и бранью бестолкового капитана; зато ночью, когда мы стояли, пришвартовавшись к деревьям, мрак пробуждал к жизни тысячи болотных тварей, а из леса доносился визг и вой, визг и вопли, и мы радовались, что находимся на воде. Однажды мы увидели меж деревьев огни больших костров. Мы прошли мимо двух или трех деревень, и коричнево-черные женщины и дети смотрели на нас во все глаза и размахивали руками, а как-то раз по ручью плыл человек на лодке и окликнул нас на непонятном языке; когда мы, наконец, миновали джунгли, перед нами открылось большое озеро, по берегам его была грязь и запустение, и побелевшие скелеты деревьев; ни крокодилов, ни плавающих птиц, ни единого признака жизни; вдали, как и описывал Нэсмит, развалины пристани и рядом с ней, под огромным ребром скалы, две небольшие желтоватые кучи мусора — куап! Лес отступил. Направо от нас простиралась бесплодная земля и далеко-далеко в ложбине виднелись море и пена прибоя.

Медленно и осторожно мы повели судно к этим кучам и разрушенному молу. Подошел капитан и спросил:

— Это место и есть?

— Да, — ответил я.

— Мы что, сюда торговать пришли? — В голосе его звучала ирония.

— Нет.

— Гордон-Нэсмит мне давно бы сказал, для чего это мы пришли.

— Я скажу вам сейчас. Мы пристанем как можно ближе к тем двум кучам — видите, там, под скалой? Потом выкинем за борт весь балласт и погрузим эти кучи. Потом двинемся домой.

— Могу я осмелиться спросить — это золото?

— Нет, — ответил я резко, — не золото.

— Тогда что же это?

— Это вещество… имеющее некоторую коммерческую ценность.

— Мы не можем это делать, — сказал он.

— Можем, — ответил я успокоительно.

— Не можем, — повторил он тоном глубокого убеждения. — Я имею в виду не то, что вы. Вы мало знаете, но здесь запретная земля.

Я вдруг обозлился, повернулся к нему и встретил его взгляд, горевший от возбуждения. С минуту мы изучали друг друга. Потом я сказал:

— Что ж, будем рисковать. Торговля запрещена, но это не торговля… Мы должны это сделать.

Глаза его сверкнули, и он покачал головой.

Бриг медленно шел сквозь сумерки к странному выжженному бугристому берегу, а рулевой, навострив уши, вслушивался в наш негромкий, но ожесточенный спор, к которому тут же присоединился и Поллак. Наконец мы пришвартовались ярдах в ста от цели и с обеда до глубокой ночи яростно спорили с капитаном, имеем ли мы право грузить все, что заблагорассудится.

— Я не хочу в это вмешиваться, — твердил он. — Я умываю руки.

В тот вечер казалось, что мы не договоримся.

— Если это не торговля, — объявил капитан, — то это изыскания и разработки. Это еще хуже. Всякий, кто что-нибудь смыслит, понимает, что это еще хуже, этого только в Англии не понимают.

Мы спорили, я выходил из себя и ругал его. Поллак держался хладнокровно и курил трубку, следя задумчивыми голубыми глазами, как волнуется и размахивает руками капитан. Наконец я вышел на палубу освежиться. Небо затянуло облаками. Матросы сгрудились на носу и с изумлением смотрели на бледный дрожащий свет, исходивший от куч куапа, — так светится порой гнилое дерево. А берег к востоку и западу был испещрен пятнами и полосами чего-то похожего на разжиженный лунный свет…