Солнце уже поднялось над лесом, и песок стал быстро нагреваться. Дядя покончил с едой, руки его упали на колени, и он сидел с видом полнейшего отчаяния и безнадежности.
— Я болен, — сказал он, — я чертовски болен! Я это чувствую всем нутром!
Потом — для меня это было ужасно — он закричал:
— Мне надо лечь в постель. Мне надо лечь в постель… а не летать! — И он вдруг расплакался.
Я встал.
— Спи, старина! — сказал я, затем снял с дяди одеяло, расстелил на земле и снова его закутал.
— Все это, может быть, и прекрасно, — протестовал он, — но я не так молод, чтобы…
— Подними голову, — прервал я и положил ему под голову рюкзак.
— Они нас поймают — все равно, что здесь, что в гостинице, — пробормотал он и затих.
Спустя некоторое время я увидел, что он уснул. Он дышал с каким-то странным хрипом и то и дело кашлял. Я тоже окоченел и измучился и, возможно, задремал. Теперь я уже не помню. Помню только, что сидел возле дяди, казалось, целую вечность, слишком усталый, чтобы о чем-нибудь думать в этом песчаном безлюдье.
Никто к нам не подошел, ни одна живая душа, хотя бы собака. Наконец я взял себя в руки, понимая, что не стоит делать вид, будто в нашем появлении здесь нет ничего необычного, и мы поплелись по вязкому песку к ферме с таким трудом, словно все небо свинцовой тяжестью легло нам на плечи. Я старался говорить по-французски еще хуже, чем говорил на самом деле, чтобы казалось правдоподобным, что мы пешеходы из Биаррица, сбились с дороги и нас застигла ночь на побережье. Все обошлось как нельзя лучше, мы выпили спасительного кофе и раздобыли повозку, в которой добрались до небольшой железнодорожной станции. Дяде становилось все хуже. Я довез его до Байоны, где он отказался есть, и ему стало очень плохо; потом, дрожащего и обессилевшего, я повез его в пограничный городок Люзон Гар.
Я нашел скромную гостиницу с двумя небольшими спальнями, которую содержала приветливая женщина-баска. Я уложил дядю в постель и не отходил от него всю ночь; проспав часа два, он проснулся в жестокой лихорадке, бредил, проклинал Нийла и без конца твердил какие-то нескончаемые и непонятные цифры. Явно требовалось вмешательство врача — и утром врача позвали. Это был молодой человек из Монпелье, он только начинал практиковать, изъяснялся загадочно, употреблял модные медицинские термины, и толку от него было мало. Он говорил о холоде и простуде, гриппе и пневмонии и дал кучу подробнейших и сложных наставлений… Из всего этого я понял, что должен позаботиться о специальном уходе и больничных условиях. Во второй спальне я водворил сестру-монахиню, а себе снял комнату в четверти мили — в гостинице Порт де Люзон.
Я подвожу рассказ к тому, что волею судеб этот удивительный уголок, где мы нашли себе прибежище, стал местом упокоения моего дядюшки. Мне вспоминаются Пиренеи, синие холмы, озаренные солнцем домики, старинный люзонский замок и шумная порожистая река, отчетливо вижу темную душную комнату, окна в которой монахиня и хозяйка сговорились не открывать, с вощеным полом, кроватью под балдахином, типично французским камином и креслами, бутылками из-под шампанского, грязными тазами, измятыми полотенцами и пакетиками порошков на столике. И на кровати, в душном, тесном пространстве за пологом, словно возведенный на престол и отгороженный от мира, мой дядюшка лежал или сидел, корчился и беспокойно метался, сводя последние счеты с жизнью. И чтобы с ним поговорить или взглянуть на него, надо было подойти и откинуть край полога.
Обыкновенно он сидел, прислонясь к подушкам, — так ему легче было дышать. Уснуть ему почти не удавалось.
Смутно вспоминаю бессонные ночи, утренние часы и дни, проведенные у его кровати, помню, как суетилась монахиня, кроткая и добрая и такая беспомощная, и какие невообразимо грязные были у нее ногти. Всплывают и исчезают и другие фигуры, но чаще всех доктор — молодой человек, совсем в стиле рококо, с тонкими восковыми чертами лица, маленькой заостренной бородкой, длинными черными вьющимися волосами, огромным, как у какого-нибудь поэтишки, галстуком и в костюме для велосипедной езды. Непонятно почему, ясно и отчетливо остались в памяти хозяйка гостиницы и семья испанцев, которые опекали меня, готовили мне совершенно изумительные обеды, супы и салаты, цыплят и необыкновенные сласти. Все они были милые, симпатичные люди. И все время я старался незаметно раздобывать английские газеты.
Эти мои воспоминания связаны прежде всего с дядюшкой.
Я старался показать, каким он был во все периоды своей жизни, — молодой аптекарь в Уимблхерсте, захудалый фармацевт на Тотенхем-Корт-роуд, авантюрист в пору рождения Тоно Бенге, нелепый, самоуверенный плутократ. А теперь мне предстоит рассказать, как изменился он, когда на него надвинулась тень близкой смерти: я вижу чужое, заросшее бородой лицо с обвислой кожей, желтое, блестящее от пота, широко раскрытые и тусклые глаза, тонкий, заострившийся нос. Никогда он не казался таким маленьким. Напрягая голос и все же чуть слышно, он говорил о великих делах, о том, для чего он жил и к чему пришел. Бедняга! Эти последние дни словно бы и не связаны со всей его прежней жизнью. Как будто он выкарабкался из развалин своей карьеры и огляделся, прежде чем умереть. По временам он переставал бредить и голова у него была совсем ясная.
Он был почти уверен, что умирает, и это в какой-то степени избавляло его от бремени забот. Не придется больше встречаться с Нийлом, не надо удирать или прятаться, не надо ждать наказания.
— Грандиозная была карьера, Джордж, — сказал он, — но как хорошо отдохнуть. Хорошо отдохнуть!.. Хорошо отдохнуть!
Больше всего он думал и говорил о прошлом, о своей карьере, и обычно — я рад вспомнить об этом — «чувствовалось, что он ею доволен и вполне одобряет. В бреду он даже был как-то чересчур доволен собой и своим недавним великолепием. Бывало, теребит простыню и, уставившись в пространство, еле внятно, прерывисто бормочет.
— Что за громадное здание, эти башни под шапками облаков, эти воздушные шпили?.. Илион. Вознесся в са-а-мое небо. Илионский дворец, резиденция одного из наших, одного из наших великих князззей торговли… Терраса над террасой. До самых небес… Империя, каких не знал Цезарь… Великий поэт, Джордж. Империи, каких не знал Цезарь… И совершенно под новым руководством… Сила… Миллионы… Университеты… Он стоит на террасе — на верхней террасе, — управляет… управляет… у глобуса… управляет… торговлей.
Иногда трудно было понять, где кончается разумная речь и начинается бред. Обнажились скрытые пружины его жизни, тщеславные мечты. Порой мне кажется, что всякий человек наедине с собой склонен распускаться, словно какой-нибудь неряха, который весь день ходит немытый и нечесаный и приводит себя в порядок, когда случается быть на людях. Я подозреваю, что все невысказанное, скрытое в нашей душе таит в себе нечто расплывчато-бредовое и безумное. И, конечно, слова, которые срывались с воспаленных, страдальческих губ дяди над щетинистой седой бородой, отражали только его мечтания и бессвязные фантазии.
Иногда он бредил Нийлом, грозил ему.
— Что он вложил? — спрашивал он. — Думает улизнуть от меня. Если я до него доберусь… Разззорение. Разззорение. Можно подумать, что я взял его деньги.
А иногда он возвращался к нашему полету.
— Слишком долго, Джордж, слишком долго и слишком холодно. Я слишком стар… слишком стар… для таких вещей… Ты же не спасешь меня — ты меня убиваешь.
Под конец стало ясно, что наше инкогнито раскрыто. Пресса и особенно газеты, принадлежащие Буму, подняли настоящую травлю, на розыски были посланы специальные агенты, и хотя, пока дядюшка был еще жив, ни один из этих эмиссаров до нас не добрался, уже слышались раскаты бури. Наша история попала и во французскую печать. Люди стали смотреть на нас с любопытством, и в маленькой ничтожной борьбе, которая велась за пологом в душном пространстве, приняли участие новые лица. Молодой доктор настаивал на консультации, из Биаррица приехал автомобиль, и ни с того ни с сего к нам вторгались какие-то странные люди с рыскающим взглядом, задавали вопросы и предлагали помощь. Ничего не было сказано, но я видел, что нас больше не считают обыкновенными туристами среднего достатка; когда я шел по улице, у меня было такое чувство, будто за мной зримо, как тень, следует престиж финансиста и скандальная слава преступника. В гостинице появлялись с расспросами какие-то местные жители, дородные и преуспевающие, предложил свои услуги люзонский священник, люди заглядывали к нам в окна и не спускали с меня глаз, когда я уходил или проходил мимо; потом из соседнего городка Сен-Жан де-Поллак на нас налетали, как вороны, добродетельные, но решительные маленький английский священник и его любезная расторопная супруга, по англиканскому обычаю в черном с головы до пят.