Выбрать главу

Беатриса покачала головой и резко остановила меня.

— Это все, — сказала она.

— Нет, не все! — запротестовал я.

— Я благоразумнее тебя. Куда благоразумнее.

Она посмотрела на меня, в глазах ее стояли слезы.

— Хорошо, что ты сказал мне это, — я хотела, чтоб ты так сказал. Но ведь это вздор, милый. Ты сам знаешь, что вздор.

Я хотел было продолжать с тем же пафосом, но она не стала слушать.

— Все это ни к чему! — почти с раздражением воскликнула она. — Этот жалкий мир сделал нас… такими. Неужели ты не видишь, неужели не видишь… что я такое? Я умею дарить любовь и быть любимой, вот это я умею! Не осуждай меня, милый. Я отдала тебе все, что у меня есть. Будь у меня что-нибудь еще… Я мысленно пережила это все снова и снова… Все обдумала. Сегодня утром у меня болит голова, болят глаза. Свет погас во мне, и я совсем больна и очень устала. Но я говорю истину — горькую истину. Какая я тебе помощница, какая жена, какая мать твоим детям? Я испорчена, избалована богатой, праздной жизнью, все мои привычки дурные и склонности дурные. Мир устроен дурно. Богатство может так же погубить человека, как и бедность. Разве я не пошла бы за тобой, если бы могла, если б не знала заранее, что свалюсь, буду еле волочить ноги уже на первой полумиле пути? Я проклята! Проклята! Но я не хочу навлечь проклятие на тебя. Ты сам знаешь, какая я! Знаешь. Ты слишком чист и бесхитростен, чтобы не знать правды. Ты стараешься идеализировать и бодришься, но ты знаешь правду. Я просто дрянцо — проданная и погибшая. Я… Ты думаешь, милый, что я вела себя дурно, но ведь все эти дни я вела себя как нельзя лучше… Ты не понимаешь, потому что ты мужчина. Уж если женщина испорчена, она испорчена безвозвратно. Она грязна насквозь. Она человек погибший.

Беатриса шла и плакала.

— Ты глупец, что зовешь меня, — сказала она. — Ты глупец, что зовешь меня… Это не годится ни для меня, ни для тебя. Мы сделали все, что могли. Это романтика, не больше…

Она смахнула слезы и посмотрела на меня.

— Разве ты не понимаешь? — настаивала она. — Разве ты не знаешь?

С минуту мы молча смотрели друг на друга.

— Да, — сказал я. — Знаю.

Мы оба долго молчали; мы шли медленно, печально, стараясь отдалить разлуку. Когда мы, наконец, повернули к дому, Беатриса опять заговорила.

— Ты был моим, — сказала она.

— Ни бог, ни дьявол не могут изменить этого, — отозвался я.

— Я хотела… — продолжала она. — Я разговаривала с тобой по ночам, придумывала речи. Теперь, когда я хочу их произнести, у меня скован язык. Но мне кажется, что минуты, когда мы были вместе, сохранятся на всю жизнь. Настроение и чувства приходят и уходят. Сегодня мой свет погас…

По сей день я не могу вспомнить, сказала ли она, или мне померещилось, что она сказала «хлорал». Может быть, подсознательно ставя диагноз, я вбил себе это в голову. Может быть, я жертва какой-нибудь странной игры воображения, намек на такую возможность мелькнул и застрял у меня в памяти. Как бы то ни было, слово это живет в памяти, как будто выведенное огненными буквами.

Наконец мы подошли к калитке дома леди Оспри; начало моросить.

Беатриса протянула мне руки, и я взял их в свои.

— Все, что у меня было… так, как оно было, — твое, — сказала она усталым голосом. — Ты не забудешь?

— Никогда.

— Ни одного прикосновения, ни одного слова?

— Да.

— Не забудешь, — сказала она.

Мы молча смотрели друг на друга, и лицо ее было бесконечно усталым и печальным.

Что я мог сделать? Что тут можно было сделать?

— Я бы хотел… — сказал я и запнулся.

— Прощай.

Эта встреча должна была быть последней, но мне суждено было увидеть Беатрису еще раз. Спустя два дня, не помню уже по какому делу, я был в «Леди Гров» и шел обратно к станции, вполне уверенный, что Беатриса уехала, и вдруг встретил ее — она появилась верхом на коне вместе с Кэрнеби, совсем как в тот день, когда я увидел их впервые. Встреча произошла совершенно неожиданно. Беатриса проехала мимо, почти не обратив на меня внимания; ее черные глаза глубоко запали на бледном лице. Увидев меня, она вздрогнула, вся как-то окаменела и кивнула головой. Но Кэрнеби, который считал меня человеком, пришибленным несчастьем, по-приятельски раскланялся со мной и добродушно сказал какую-то банальную фразу.

Они скрылись из виду, я остался у дороги…

Вот тогда-то я познал всю горечь жизни. Впервые я ощутил полнейшую безнадежность; невыносимый стыд и сожаление терзали мою душу, сковали волю.

Когда я расстался с Беатрисой, чувства мои были притуплены, с сухими глазами и здравым рассудком я принял разорение и смерть дяди, но эта случайная встреча с моей навсегда потерянной Беатрисой вызвала жгучие слезы. Лицо мое исказилось, и слезы потекли по щекам. В эти минуты неизбывная скорбь вытеснила все остальные чувства.

— О боже! — крикнул я. — Это слишком.

Я смотрел туда, куда она скрылась, воздевая руки к небу и проклиная судьбу. Мне хотелось совершить что-нибудь нелепое, погнаться за ней, спасти ее, повернуть жизнь вспять, чтобы Беатриса могла начать все сначала. Интересно, что произошло бы, если бы я на самом деле догнал их, плача, задыхаясь от бега, произнося бессвязные слова, увещевая? А я ведь готов был это сделать.

Никому ни на земле, ни на небе не было дела до моих слез и проклятий. Я плакал, и вдруг появился какой-то человек — он подстригал на противоположной стороне живую изгородь — и уставился на меня.

Я встряхнулся, кое-как овладел собой, зашагал вперед и поспел на свой поезд…

Но боль, терзавшая меня тогда, терзала меня еще сотни раз, она со мной и сейчас, когда я об этом пишу. Она пронизывает эту книгу, да, это она пронизывает мою книгу с начала и до конца.

3. Ночь и морской простор

В своей повести от первой до последней страницы я старался писать обо всем так, как оно было. В самом начале — на столе передо мной еще лежат исписанные, исчерканные, смятые, с отогнувшимися углами страницы — я уже говорил, что хотел рассказать о себе и о том мире, который меня окружает, и я сделал все, что мог. Справился ли я с этой задачей, не знаю. Написанное потеряло уже для меня смысл, стало тусклым, мертвым, банальным; есть страницы, которые я знаю наизусть. И не мне судить о достоинствах этой книги.

Когда я перелистываю эту пухлую рукопись, многое становится для меня яснее, и особенно ясно я вижу, что не достиг того, к чему стремился. Я понимаю теперь, что это повесть о кипучей деятельности, упорстве и бесплодности затраченных усилий. Я назвал ее «Тоно Бенге», но куда больше ей подошло бы название «Тщета». Я рассказал о бездетной Марион, о бездетной тете Сьюзен, о Беатрисе — опустошенной и опустошающей и бесполезной. На что может надеяться народ, если его женщины становятся бесплодными? Я думаю о том, сколько энергии я вложил в пустые дела. Думаю о том, как усердно мы с дядюшкой замышляли всякие проекты, о его блистательной, нелегко доставшейся ему карьере, о том, с каким треском прекратилась постройка дома в Крест» хилле. Десятки тысяч людей завидовали дядюшке, мечтали жить, как он. Все это повесть о затраченных впустую усилиях, о людях, которые потребляют и не производят, о стране, снедаемой изнуряющей лихорадкой бессмысленного торгашества, погони за деньгами и наслаждениями. А теперь я строю миноносцы!

Возможно, многие люди иначе представляют себе нашу страну, но я видел ее именно такой. В одной из первых глав этой книги я сравнил колорит и изобилие нашей жизни с октябрьской листвой, пока листья еще не побило морозом. Мне и теперь кажется, что это удачный образ. Возможно, я ошибаюсь. Может быть, я потому вижу вокруг себя разложение, что оно в какой-то мере затронуло и меня. Может быть, для других это картина успеха и созидания, озаренная лучами надежды. И у меня есть какая-то надежда, но надежда на далекое будущее; я не жду, что она осуществится в нашей стране или в великих начинаниях нашего времени. Я не знаю, как расценит их история, и не берусь гадать, оправдает ли их время и случай; я рассказал лишь о том, как они отразились в сознании одного их современника.