Все равно ты самая хорошая,
И тебя немыслимо забыть.
Я подражал всем и вся, и вдруг у меня рождались такие стихи:
Мы сидим с тобой в кабаке.
Точим зубы со всякой сволочью,
Чтоб навек забыть о тоске,
Что нам губы разъела щелочью.
Но думал я только о ней и в эти минуты и потом, когда в избе гас свет. Фантазия рисовала мне наши разговоры и встречи на берегу и на улице, в лесу и в совхозном клубе на киносеансе, а потом я засыпал, и мне снилась она в ярко-красном платье и такой же косынке горошком, и я удивлялся, что вижу цветные сны, чего раньше никогда не случалось.
* * *
А еще было ночное. Удивительное время с лошадьми и ярким костром, с печеной картошкой. Вечером мы купали лошадей в Оке, а потом, сбивая себе копчики, без седел гнали их к лесу и там разводили костер.
Лошади спокойно паслись на лугу, а мы, мальчишки, рассказывали страшные истории про леших и ведьм и тут же обменивались последними сведениями с фронтов, пожалуй, не менее страшными, но все же далекими от нас. Все продолжали ждать чуда, что вот-вот Красная Армия остановит немцев, погонит их назад и скоро будет победа.
* * *
В двадцатых числах июля, как-то к вечеру, над деревней проползла немецкая эскадрилья.
Люди повыбежали на улицу.
Слышалось:
- На Москву идут.
- А наши что ж?
- Прут, нахалы.
Самолеты исчезли, и вдруг я увидел ее. Она стояла с коромыслом возле колодца и тоже, как все, смотрела в вечернее небо, а потом набрала воды и двинулась по тропке.
Не знаю, откуда во мне взялась смелость, но я рванулся ей навстречу и, подбежав, выпалил:
- Давайте я помогу вам!
- Ну что ты! Я сама! - смутилась она.
- Нет, нет, - настоял я и снял с коромысла ведра.
Я схватил ведра в руки, а она осталась с коромыслом.
"Только бы не расплескать, только бы не расплескать!" - думал я.
Мы двигались по тропинке к дому, видимо, к ее дому. Вернее, это был не дом даже, а крохотная избенка, но под черепицей, аккуратная, с заросшим палисадником. По стенам избенки, вокруг двери и окон вился плющ.
- Ты из Москвы? - спросила она.
Я кивнул.
- А родители? - поинтересовалась она.
- Папа в армии, а мама у меня в Наркомземе работает. Вот я и приехал сюда.
- В каком же ты классе?
"Бог ты мой! Что же ей сказать? Неужели, что окончил седьмой? Что совсем еще мальчишка?"
- В десятый перешел, - как-то само собой вырвалось у меня.
Мы уже подходили к ее дому.
- Спасибо тебе! - сказала она и хотела забрать ведра.
Но я не выпустил.
- Я занесу вам. Дверь только...
Она приоткрыла дверь, и я через крошечные сени прошел в комнату совсем небольшую, но очень аккуратную. Кровать с горкой белых подушек, диван, сундук, над которым висели фотографии; чисто выскобленный стол и несколько венских стульев вокруг.
- Сюда. - Она показала на лавку возле печи.
Я поставил ведра.
- Как же тебя зовут? - спросила она.
Я ответил.
- Хорошее имя, - сказала она.
- А мне... - Я хотел было признаться, что мое имя мне очень не нравится.
- Нет, хорошее, - повторила она.
- А вы? Вы одна живете? - робко поинтересовался я.
- Папа в армии, - сказала она, - старшая сестра в Москве в институте учится, а мама у нас умерла в тридцать третьем, во время голода.
- Ну, я пойду, - сказал я. Но на пороге остановился: - А зовут вас как?
- В школе Антониной Семеновной, - объяснила она. - А ты можешь Тоней. Ведь ты почти взрослый.
И она улыбнулась.
Мне было радостно и горько. Она со мной говорила, и говорила всерьез, но она, значит, учительница. И ей не пятнадцать и даже не семнадцать, а все девятнадцать. И это "почти взрослый"! Почему же "почти"?
* * *
В этот день на станции работы не было, хотя мы и пришли туда, но нас послали на уборку гороха.
Мы вернулись в деревню и направились в поле. Еще издали я увидел Тоню и ее девчонок.
- Помощь принимаете? - крикнул я, когда мы оказались рядом.
- Смотря как работать будете, - отшутилась Тоня.
Я снова видел ее совсем близко. Ладная фигура. Тонкие красивые ноги. Быстрые руки. Косы, спадающие вперед.
Я механически срывал стручки гороха в подол рубашки, а сам не отрывал глаз от нее.
Горох был вкусный, сладкий, но мне было не до гороха.
Тоня работала быстро, и я еле поспевал за ней.
Наконец догнал и даже чуть перегнал.
- А у тебя, смотри, хватка, - бросила Тоня на ходу.
* * *
Теперь я не спал по ночам.
Я писал:
Какая ты?
Такая ты,
Что все
Мечты мои
Пусты...
И еще:
Я бормочу спросонья:
Тоня...
Вместо сна я действительно бормотал стихи.
Теперь на реке я махал ей рукой, и она отвечала мне.
Теперь на улице я мог с ней здороваться.
По вечерам ждал, когда она пойдет за водой, но почему-то не заставал ее у колодца.
Зато в выходной день, когда мы работали только до обеда, я увидел ее на лавочке около дома с книгой в руках.
Я поздоровался и спросил:
- Что вы, Тоня, читаете?
- Второй раз "Войну и мир" перечитываю. Какая прелесть! - призналась она. - Ведь читала в педучилище и вроде недавно, а сейчас как будто впервые...
Я "Войну и мир" не читал и, когда речь зашла о моем чтении, весьма кстати (вот, мол, какой я!) вспомнил Мопассана и Достоевского. Их я тоже знал плохо, но все же что-то читал, а главное, помнил по предисловиям. Томик Мопассана был у меня даже в деревне.
- У Мопассана мне больше всего нравится "Измена графини де Рюн" и "Исповедь женщины", а у Достоевского - "Вечный муж", "Сон смешного человека", "Скверный анекдот", - самоуверенно сказал я.
Она вроде удивилась.
Потом сказала:
- А я почему-то думала, что ты стихи больше любишь и даже сам пишешь.
"Откуда же она узнала?"
- Что вы! Что вы! - поспешно опроверг я и, кажется, покраснел.
- Мне так казалось, - просто ответила она.
Меня мучила совесть.
"Как я мог обмануть Тоню? Сказал, что не люблю стихи и сам не пишу! Но не могу же я ей показать те стихи? Конечно, не могу!"
Решение пришло неожиданно.
"Напишу другие. И тогда покажу. Признаюсь, что сказал неправду..."
Я не спал несколько ночей.
И появилось такое:
Мы не забудем поля изрытые,
Села наши и города,
Дотла сожженные, в прах разбитые,