Я передернула костлявыми плечиками и, может, именно тогда впервые ощутила, некое чувство превосходства над глупыми обстоятельствами. Доплыву, сказала я себе, и нырнула под набежавшую шипящую волну. И верила, что так и будет!
Шумный берег сдвинулся в сторону, будто гигантская сковорода на палящем пламени. Море было тихим, вечным и праздничным. Казалось, что я барахтаюсь в центре шелкового полотнища, и на меня с нетленных небес поглядывает всевидящее золотое око Создателя. И смотрит ОН поначалу с неким недоумением, мол, что за букашечка трепыхается внизу, а после усмехается, ай, да, глупыха, ну-ка, поглядим, каким характером уродилась, мелочь та мирская.
И насылает кучевые облака, и волны уже не родные и мягкие, а жесткие, точно из жести. Лента горизонта пропадает и приходит понимание, что ты есть беспомощная молекула грозной природы. И от этой мысли возникает страх. Он душит тебя, как человек, и ты задыхаешься от ужаса и усталости. И возникает впечатление, что плывешь не в любимом синем море, а в синильной кислоте.
Кислота - именно тогда я впервые испытала чувства того, кто находится в смертельной и опасной среде. Она заливала лицо, забивала рот, разъедала тело и... тебя уже нет. Ты - дохлая ветошь, облитая кислотой и кинутая с борта баркаса.
Видимо, ОН смилостивился над дурочкой, и меня заметили именно с рыбачьего баркаса. Я помню ту чудную силу, которая вырвала меня из кислотного пространства на теплые, просоленные доски, дрожащие от работы движка. И запах рыбы - потрясающе родной и оптимистичный.
По прибытию в бухту Лазурную выяснилось, что подруги решили: я утонула, и ничего лучшего не придумали, как бежать в мой родной дворик с воплями отчаяния.
Словом, случилось так, что бабушка встречала меня с армейским отцовским ремнем, подружки, как героиню, а мальчишки - свистом, но завистливым.
И весь этот приморский нервозно-радостный бедлам с бухающим оркестром потрясли мое воображение. Разумеется, оркестр встречал очередную московскую делегацию, но его торжественно-фальшивые звуки достались и мне, дивноморскому огарочку.
И я, находясь в эпицентре всеобщего внимания, пусть и частично фальшивого, неожиданно ощутила себя легкой и воздушной. Возникло впечатление, что я заглотила цветную карамельку и она, растворившись, затопила всю мою душу. И было этой душе - сладко-сладко. Чудесно-чудесно. Волшебно-волшебно.
Боже, какое это было чувство - миг сладкой победы! И мне даже показалось, что я таки доплыла до ленточки горизонта. И поэтому шла по трапу, как молоденькая богиня, вышедшая из пены.
Офицерский ремень привел меня в чувство - бабушка была женщиной решительной и без романтических затей. Правда, было не настолько больно, сколько обидно.
- Ишь, принцесса! - кричала бабушка. - Выпорю, как сидорову козу!
Я бы удалилась коронованной особой, да ремень свистел в горячем воздухе не шутя, и я предпочитала улепетывать от него понятно в каком качестве. То есть разница между первым званием и вторым была самая наименьшая. И эту аксиому я проверила личным подростковым местом, которым чаще думала, чем сидела.
- Так, Маша, - сказала вечером мама. - Мы хотели взять тебя в Геленджик, но будешь наказана.
- Па-а-а, - заныла я, обращаясь к последнему своему заступнику. - Я больше не буду-у-у.
- Мария? - разводил отец руками. - Тут я бессильный.
Бессильный? Этому я не могла верить. Почему красивый и мужественный офицер ВМФ, будто сошедший с рекламного плаката, не может проявить силу. И к кому - хрупкой, как ракушечка, маме, правда, с твердым именем Виктория? Я, маленькая дурочка, не понимала, что порой умная женщина, может подчинить своей твердой воли полки, состоящие из таких гвардейцев, как мой отец.
Городок же с наждачным названием Геленджик был для нас, дивноморских, неким удивительным местечком, где осуществлялись все детские мечты. Там был парк с шумными и веселыми аттракционами, там, на площади, цвел куполом цирк-шапито, там, на море, были красивые скалы, называемые Парус, мимо которых ходили многопалубные лайнеры, удаляющие в сапфировую дымку неведомого и магического мира.
Поездка в Геленджик считалась подарком судьбы, и тот, кто возвращался оттуда, на время становился героем, побывавшим в новой вселенной.
Поэтому решение мамы... как будто булавкой пробила праздничный шар, где находилась моя душа. Я искренне разревелась, хотя была надежда, что слезы подвинут отца на подвиг. Тщетно! Хлебал кислые щи и улыбался мне, как Буратино Мальвине во время урока правописания.
Тогда я топнула ногой и кинулась в комнату вся в слезах и горе. И горе то было огромно и безутешно. Казалось, что весь мир покрылся черным мраком, и жить в такой дегтярной среде нет смысла. Нет смысла!
Вот умру назло всем, будете знать, твердила я с оскорбленной горячностью, не понимая, что беда моя светла и чиста, как морская утренняя пена.
И уснула незаметно для себя, и сон без сновидений смыл с души горечь обиды, и наступившее утро вернуло все на свои места: море, солнце, маму, которая простила меня, бабушку, пропахшую блинами, отца, бравого и решительного:
- Мы тут посоветовались с товарищами, - сообщил он, подмигивая, - и решили...
- Ур-р-ра! - кричала я. - В Геленджик! В Геленджик!
- Но с одним условием, - выступила мама. - Никаких морей. Неделю!
- Пожалуйста, - я была готова на все.
- И кашу манную есть.
- Пожалуйста.
- И слушать бабушку!
- Пожалуйста!
После чего кубарем скатилась с лестницы и выпала в наш дворик, залитый утренним солнцем, как сковорода подсолнечным маслом. Я любила его. Двор состоял из разных домов и домиков, соединенных друг с другом по кругу и с одним выходом, защищенным чугунными вратами с вензелем "1888 г.". В глубине находились сараюшки и пристроечки, обожаемые местечки для нас: там мы играли в больницу, в пятнашки, в полеты на аэроплане и так далее.
Под старой абрикосиной стояла длинная лавочка, на коей сиживали с полудня до вечера бабули, после, чуть ли не всю ночь, колобродила молодежь: бренчали на гитарах, цедили местное винцо, смолили папироски и рассказывали всякие небылицы. Шестнадцатилетние девчонки и пацаны казались нам очень взрослыми, и мы ходили кругами, пытаясь обмануть время. Мамы нас гоняли от лавочки, утверждая, что мы ещё на ней насидимся.