Выбрать главу

— Я не мог видеть их вместе. Я больше никогда не хотел видеть их вместе, я поклялся себе в этом семь лет назад. Видеть, как он сидит перед ее больничной койкой, и знать, что он от нее получил. Я ничего не мог поделать.

— А что же теперь делать мне? Забить всех свиней и…

— Нет! — воскликнула Турюнн. — Ни в коем случае. Посмотри вокруг. Ты этого не сделаешь. Тебе нельзя. Я запрещаю.

— Ты ведь говоришь с ним, — сказал Маргидо. — Обращаешься с ним по-человечески. И это тебе зачтется. Тогда мы все снова сможем приезжать на хутор. И я тоже. Вообще-то я мог бы сюда переехать… У тебя замечательные свинки, Тур.

— А я был на ее стороне. Мы вдвоем против него, — прошептал Тур.

— Я знаю. Но давай больше не будем об этом.

— Она ведь лежит совсем рядом! Ох, мама…

Он заплакал без слез. Маргидо наклонился и положил руку ему на плечо.

— Пойдем в дом, Тур.

Эрленд сидел за столом и держал датчанина за руку. Он шмыгнул носом, заметив их, лицо его опухло от слез. Датчанин гладил его по руке.

— Боже, как от вас пахнет свинарником, — сказал Эрленд и слабо улыбнулся, вытер щеки.

Отец сидел у самого торца стола, опустив голову на руки, старый, восьмидесятилетний человек со свежевыбритым подбородком и вновь обретенной челюстью.

— Что ж, пора выпить еще кофе с настойкой, — сказал датчанин.

Тур сел. Кофе дымился в чашке, датчанин наполнил рюмку, надо было что-то сказать.

— Отец?

Старик поднял глаза, взгляд блуждал, ни на ком не фокусируясь.

— Нет, спасибо, мне хватит. Пойду спать.

Все молчали, когда он тяжело поднялся на ноги и медленно вышел из комнаты, держась рукой за стену. Только когда он перешагнул через порог, Турюнн спросила:

— Вам помочь подняться?

— Нет, — сказал он. — Все в порядке. Спокойной ночи и спасибо за обед. Большое спасибо.

Он должен был работать в немецких домах один, была его очередь. Поначалу все хотели их снести. Они напоминали о позоре, служили доказательством немецкого стремления пустить здесь, в чужой стране, корни, строить и жить, чувствовать себя как дома. Дома были построены для военно-морского состава, на время увольнительных. Это были прочные маленькие домики, и было бы жалко их сносить, как считали многие, и среди них Таллак. Лучше было привести их в порядок, использовать их для чего-нибудь полезного. Может быть, устроить клуб для собраний и молодежи.

Люди с хуторов работали там посменно. В выходные часто работали все вместе, и, когда на закате приходили женщины с едой и питьем, становилось весело и оживленно.

Она уже много часов проработала на картофельном поле, от жары сорняк рос быстрее, чем молодые побеги картофеля, и землю надо было обрабатывать тяпкой, чтобы не уходила вода после дождя. Но Таллак не мог обходиться без еды, это было ясно всем, так что хорошо, что она взялась носить ему обеды.

Идти было не близко, но ей было все нипочем. Небо приобрело серый оттенок, а дождь не собирался. Идти пришлось по дороге, поля стояли свежевспаханные, и шагать по ним было бы больно. К тому же меньше шансов встретить какого-нибудь пахаря с чужого хутора.

Поднявшись, наконец, на вершину склона, она остановилась, как обычно. Устье реки раскинулось мощно и широко. Леса и кустарники росли ярко-зелеными островками между бухточками, вымытыми водой. На глаза навернулись слезы, то ли оттого, что шла она к нему, то ли оттого, что скоро все переменится, и она не знает, каким образом.

Она задержала дыхание и припустила по склону вниз, будто роняя тело на каждом шагу, чувствовала, что мышцы едва работают, расслабившись на жаре, в томлении. Она спускалась к немецким домам, к нему.

Он стоял на табурете и занимался потолком на кухне. Спрыгнул с табурета и запер дверь, как только она вошла. Гвозди, торчавшие изо рта, он сплюнул на пол, с резким скрипом повернул ключ в замочной скважине. Взял у нее корзинку и притянул к себе.

— Анна моя.

Целовать Таллака — все равно что умереть. А после смерти приходит еще смерть, мощнее и глубже, когда он стягивает с нее одежду, дышит ей в ухо, говорит ей, кто она, зачем она, что именно для этого она живет, для этого и ни для чего больше, потому что она — его. И когда на этот раз она пришла в себя, то оказалось, что она сидела на кухонном столе. Он стоял и улыбался, зажав кончик языка между белоснежными зубами, разглядывал ее, слегка наклонив голову. Он обнимал ее за бедра, она сидела на немецком кухонном столе в одних туфлях и носках, как обычно, не отводя от него глаз, никогда не стыдилась наготы, она предназначалась только ему, всякий раз, как они встречались. Он наклонил голову, поднял одну ее грудь загрубевшей рукой, поцеловал ее так нежно, что она снова была готова умереть.