Нурмолды порвал листок. Сдернул с плеча карту, подал Рахиму.
— Они потребуют документ! — растерянно сказал тот.
— Карта будет вашим документом.
Рахим принял черную трубку, держал ее наперевес.
Один из милиционеров, парень в фуражке с матерчатым козырьком, обернулся, глядел на уносимые ветром бумажные обрывки. Товарищ легонько толкнул парня в спину черенком нагайки, дескать, не разевай рот.
Нурмолды показал удостоверение парню, угадав в нем грамотного.
— Ликбез, — сказал парень товарищу.
Тот сидел подобравшись, между тем глазки на веснушчатом лице глядели добродушно.
— А второй куда? — спросил парень. Фуражка с матерчатым козырьком была ему велика, лежала на ушах, сидел он развалясь, как-то боком.
Нурмолды объяснил, что Рахим-ага едет в адаевские аулы — учить грамоте.
— Ишь, к адаевцам едет, — обратился веснушчатый к парню; сказал со значением, дескать, погляди хорошенько в их бумаги.
— У ликбеза порядок, — ответил парень.
— Тючки-то у вас хорошо увязаны? — спросил веснушчатый, перегнулся с седла, деликатно, обеими руками подхватил тюк, подержал. Было понятно, что тюк он неспроста трогает. — Хе-хе, ладно увязано… только бы Жусуп не распотрошил. А у вас, стало быть, — обратился он к Рахиму, — документа нет?
— Какой документ, товарищ? Частная поездка, подкормиться, — угодливо ответил Рахим. — К тому же помогу коллеге… я его первый учитель.
— Ученика-то вашего служба гонит, — сказал веснушчатый Рахиму (оглядев уже его всего с верблюжьим шекпенем, с добротными тугими сумами), — а вам какая корысть ехать в зиму? Не прокормишься… да как задует, начнет в юрте драгун пробирать. — Голос и простоватое лицо веснушчатого выражали доброжелательность, между тем рука цепко держала повод рахимовского коня. — Пущай парнишка едет, ему по молодому-то делу в охотку…
Ясно было, что Рахима забирают. Расстаться бы им тут, в русском поселке, не потребуй Нурмолды карту у Рахима, не разверни на земле полотнище. Достал карандаш, сказал веснушчатому:
— Гляди! Я мальчик был, бескормица случилась, скот сдох, голод пошел… — Следом за карандашом линия прошла между синими пятнами Каспия и Арала. — Тут отца похоронил, тут с Рахим-ага сидели в тюрьме… Линия моей жизни! — твердил Нурмолды.
Его не слушали. Младший, грамотный, присел на корточки, рассматривал вычерченные Демьянцевым стрелы и линии, опушенные точками и пунктирами.
— Вот он сейчас нас рассудит, дядя Афанасий, — сказал парень старшому, — тут у него все нарисовано. — И обратился к Рахиму: — Рассуди нас — где встретились Фрунзе и Туркестанские войска?
— Тут же указано, — Рахим склонился над картой, — в Мугоджарской… 13 сентября.
— Во, дело говорит, — торжествовал веснушчатый дядя Афанасий, — я тот разъезд помню, и точно — осень была.
Парень сказал, что он на своем не стоит, отец у него воевал, встретились они с Фрунзе в Темире…
— Отец у него! — ликовал дядя Афанасий. — А я сам! Я с Фрунзе от самой Уфы. Человек правильно знает… — Он глядел на Рахима новыми глазами. — Правильная у тебя карта, годок. Поезжай, учи по ней!
Отъехали, Рахим расслабился. Поверив наконец, что опасность позади, он вытер испарину подкладкой шапки:
— Уфф… ну времена! Ты, неграмотный, едешь учить грамоте. Вместо паспорта у меня драная ученическая карта…
Прокричали чибисы в речной долине. Нурмолды поднял голову, бесчувственный, еще измученный дрожью, тяжелым, как забытье, сном на холодной земле.
Рахим встретил его взгляд улыбкой.
Тонкие желтые губы, оспинки на скулах, желтые, больные белки глаз, морщины скобкой охватывают рот, — давно ли это лицо было чужим, не соединялось с голосом, с тем голосом, что день за днем в темени, в зловонии земляной норы участливо расспрашивал об отце, об ауле, как бы соединяя Нурмолды с той далекой солнечной жизнью, самая память о которой давала силы жить.
Этот звучный, ясный голос уводил на гигантские торжища — на Ирбитскую, на Нижегородскую ярмарки, в Казань, в Касимов, — туда Рахим ездил с отцом, приказчиком купца, касимовского татарина, торговавшего каракулем, и был поражен его каменным, с колоннадой домом. Уводил в Мешхед, в Стамбул, в Дамаск. Рахим не бывал в мусульманских столицах, не видал их сияющих над садами куполов, лезвий их минаретов в ночных водоемах, но знал наперечет тамошние святыни. Этот голос учил счету, учил русскому языку. Стражник, чахоточный старик, в сущности, такой же узник, разносивший по утрам смесь из горячей воды, порченой муки и каких-то горьких семян, задерживался возле их норы, слушал Рахима, ругался, кашлял — особенно его раздражал рассказ про аэроплан, — а на другой день подправлял горькую смесь хлопковым маслом или приносил палку, — свою они упустили, и тогда они смогли наконец прочистить трубу нужника.