Нурмолды спустился к речушке, зачерпнул чайником.
Руки заледенели, левая, разбитая, когда он пробивал отверстие под консоль, болела: под тряпицей созревал нарыв.
Пар клонило к воде током воздуха, он был стеблист, голубовато-синий, как молодая полынь.
Под ногами захрустело: ссохшиеся шкурки ежей, сова пировала. Нурмолды дрожал — что в таком холоде рубашонка и матерчатая безрукавка? Степь желтая, в колючих остьях трав, как усыпанная шкурками ежей. Черные, подсвеченные восходящим солнцем отроги. Тревожно, за горами идут грузные снежные тучи.
4
Десятка полтора саманных домов, не беленых, с облупившимися стенами, дворы не огорожены, голо, местами из ископыченной и засоренной гусиным пером грязи берега торчат обглоданные прутики тальника. Поодаль — длинное строение, к нему примыкает кошара. Тоскливо было глядеть на это голое селеньице, — умерший ли здесь друг Демьянцева был виной?.. Приходило на ум, что стоит оно на краю света, что жители смиренно несут бремя своей убогой жизни, что зимой заметет саманки по крыши, по ночам станут набегать волки, хватать гревшихся возле труб собак. Оцепеневшие в речке гуси своими криками завершали картину смиренного уныния.
У черного, скуластого мужика спутники купили мясо. Удача была не только в том, что мужик сегодня резал барана, — у него оказались рис и морковь. Нурмолды поглядел-поглядел, как повеселевший Рахим перебирает рис, и спросил хозяина о могиле русского человека, который записывал песни.
Тот не глядя указал на дорогу.
К могилкам Нурмолды привела женщина. Он увидел ее от домов, далеко в степи. Она будто уходила по рыжей, с мысами песка равнине.
На женщине была веселая одежда: белая рубашка, высокая, под грудь, юбка из красной, в полосках домотканины.
Они дошли до сухих бугров, женщина поглядела:
— Вот они, мазарки… могилки то есть. Плиту замело совсем… — и указала на угол всосанной песком плиты.
Нурмолды стал руками разгребать песок.
— Он, композитор, тихий был… ужаственно тут зимой… — говорила тем временем женщина. — С киргизами конину ел. А яё, горбатенькую, я не меньше яго жалею; как яго любила, как любила! Все деньги на эту плиту стратила. Тягали верблюдами и не довезли, кабы не его товарищ.
— Демьянцев?
— Он тоже здесь пропадал… административно-ссыльный.
Выступило вырезанное на мраморе:
Пусть арфа сломана, Аккорд еще рыдает.— Бумаги его растащили, — говорила женщина, — думали, шарабара какая, заворачивать или еще на что…
Женщина глядела из-под руки в степь, красную от закатного солнца. Почуяла взгляд Нурмолды. Он же глядел не видя: слова женщины беспокоили, были в связи с чем-то увиденным здесь, но с чем?
— Вот нарядилась в свое девичье. Мужа жду… Гурты гонят с Мангышлака. — Она оправила юбку, одежда была тесна, она радовалась ей и стеснялась. — Рязанские мы…
Вспомнил, вспомнил Нурмолды: кулек с рисом был склеен из разлинованной, усаженной значками бумаги — листы такой бумаги он видел на пианино в доме Демьянцева.
Он побежал к поселку, вернулся было.
— Иди, я отгребу, — махнула женщина.
Десяток листов нотной бумаги, пожелтевших, исписанных, по знаку черного мужика принесла его дочь в обмен на тетрадь и карандаш. Сам мужик великодушно добавил кулек из-под риса, расправив его тяжелой рукой.
Он расправил кулек грубо, так что оторвался прочь надорванный прежде уголок. Нурмолды подобрал кусочек бумаги со значком, похожим на паучка. Достал иголку с ниткой, пришил «паучка» на карту. Пришил в том месте, где «линия его жизни», как он сказал милиционерам на окраине русского поселка, повернула на юг, к Аральскому морю, задевая желтые песчаные наплывы.
Рахим высоко подвернул рукав, выскребая плов из котла. Его узкие кисти производили впечатление слабости. Сейчас Нурмолды поразился его тугой, игравшей мускулами руке.
5
Набегали гряды холмов. Обгоняли всадников ветра, проносили над головой дымчатые тучи. Громоздились тучи на краю равнины. Глядь, не тучи это, а отроги с выпяченными голыми боками, испятнанные тенями облаков.
Утиные стаи сетями накрывали плесы. В густых красных закатах висели журавлиные клинья.