Выбрать главу

Замызганные пиджаки, кофточки, промасленные телогрейки сменялись на сохранившиеся еще с довоенных времен бостоны и креп-жоржеты, трофейные курточки, блузки, аккуратные костюмчики; появились сделанные под золото кольца, цепочки, браслеты; в старомодных буфетах встали мозельские сервизы с розовыми мадоннами, по стенам развешивались гобелены.

А каких только не было часов! Круглые, прямоугольные, продолговатые…

У малышей оказались губные гармошки, у подростков — фотоаппараты, у ребят постарше — аккордеоны.

Зажатый подбородком какого-нибудь паренька красивый переливающийся инструмент представлял собой в его руках целое богатство, которое, казалось, неизвестно даже сколько и стоило.

Но это было далеко не у всех. В основном у ребят, чьи отцы вернулись. Они-то и привезли с собой дорогие подарки как плату за долгое отсутствие.

Сережке не привезли ничего. Он не завидовал всему тому, что появилось у ребят, но тем не менее чувствовал какую-то обидную несправедливость. Мать купила ему синий трофейный френч, но носить он его не стал. А френч был хороший, почти новый, даже с этикеткой над боковым карманом.

Но все-таки нет-нет да и появлялось теперь у Сережки тоже что-нибудь заграничное: ручка, зажигалка, а один раз он даже пришел домой в новых носках. Мать сразу заметила это.

— Где взял? — спросила она, рассматривая яркую пару.

— Дали…

— Кто?

Он не ответил.

— Кто? Кто? Я тебя спрашиваю! — почти закричала она.

Ей представилось, что носки попали к Сережке таким путем, о котором она даже не могла сказать вслух. «Неужели стащил? Неужели мой сын вор?»

В эту ночь она не могла заснуть. И пришла к ней тогда страшная, жестокая мысль: «Умер бы он лучше, что ли…» Она даже соскочила с кровати, пытаясь отогнать эту мысль от себя, прошла несколько раз по комнате, натыкаясь на стулья, но мысль не уходила. Надежда Петровна вышла в ванную и долго держала голову под холодной водой… «Зачем я так?.. Он же сын мой… Мой бедный и любимый сын».

Однако о носках Сережка сказал правду. Ему действительно их дали, и дал Японец. У него в тот день было много носков — все карманы набиты.

Летели дни. За четвертый корпус начали возить кирпич, доски — собирались что-то строить. Потом пригнали туда пленных немцев, и стройка развернулась.

Первое время от немцев не отходили — все смотрели, как они ходят, разговаривают между собой, как работают, будто хотели заметить в них что-то такое, чего не было в других людях. Как ни говори, а ведь немцы! Войну начали! Но один раз кто-то, глядя на пленных, произнес:

— Да они-то тут при чем? Ведь рядовые небось были, солдаты… Их гнали — они шли. Войну начали не они, а их начальники.

Фраза понравилась.

Немцев начали подкармливать: носить сухари, хлеб, папиросы. Принимая подарки, пленные улыбались, однако благодарили скупо.

Сережка никогда ничего немцам не давал, даже подходил к ним редко, будто боялся встретиться с кем-нибудь из них взглядом и узнать, что он убил его отца. Но однажды, проходя мимо стройки, он услышал:

— Мал…шик! Мал…шик!

Сережка остановился, вытащил изо рта папиросу и, пряча ее за спину, посмотрел в сторону говорившего. Немец засовывал в рот указательный палец и, улыбаясь, произносил торопливо:

— Курит… Курит… Есть?

— Нету, — прищурил на него глаза Сережка. — Нету! Нету!

Он даже похлопал себя по карману, как бы показывая, что папирос у него действительно нет. И тут вдруг Сережка ощутил какую-то жгучую неприязнь к немцу. Каким отвратительным показалось ему его лицо и эта плавающая на его жирных губах улыбка. План в голове созрел моментально.

— Нету, — повторил Сережка, — но сейчас будет… Вы подождите…

Немец его понял, закивал головой, а Сережка опрометью побежал домой. Дома он достал из-под шкафа железную плоскую банку, в которой у него хранился порох, выпотрошил папиросу, насыпал в гильзу серый воспламеняющийся порошок, прикрыл порошок сверху табаком и снова помчался к стройке.

Немец его ожидал.

— На… — протянул ему Сережка папиросу.

— О! Данке! Данке!.. — расплылся опять немец в улыбке. — Большой… данке!

Вечером во дворе рассказывали, что какой-то немец на стройке чуть не выжег себе глаза.

— Папиросу ему с порохом кто-то дал, — пояснял мушкетер-Валька. — Она-то и рванула, когда он затяжечку сделал… Лицо, говорят, ему опалило и волосы на голове сожгло. Так и надо, — заключил он.

Однако взрослые это не одобряли, осуждали даже.