— О-о! — произнес офицер и направился к партизану.
— Что я ест могу делат для вас хорошее? — остановившись около него, насмешливо произнес он. — Вам, кажется, нужно… это… медицинская помощь?..
И он, задрав голову, захохотал.
— Да! — внезапно перебил его партизан и, дотрагиваясь рукой до раненого колена, произнес на немецком языке: — Lassen Sie bitte den Krankenwagen kommen… Und schnell[3].
Он хотел еще что-то сказать офицеру, но не успел — сильный удар по лицу заставил его отпрянуть назад. Но в эту секунду случилось неожиданное. Шурка, который стоял рядом с матерью под присмотром двух немцев, рванулся с места и, подбежав к партизану, закрыл его своим телом.
— Не бейте! Не бейте его! — закричал он на офицера и широко расставил руки. Но где ему было закрыть своим худеньким тельцем партизана, где ему было соревноваться с этой доброй полусотней вооруженных до зубов людей или в чем-то убедить этого немецкого офицера, которому сейчас стоило бы только пошевелить пальцем, как Шурки бы не стало! Но офицер сдержался.
— О! Маленький русский партизан! — снова вернулся он к своему насмешливому тону. — И какой ест смелий… Смелий… Очень смелий… Может, ты это… будешь нас стрелят?
Однако на следующей фразе его глаза уже заблестели, и офицер, вытащив откуда-то из-за пояса все тот же с блестящим лезвием нож, которым когда-то махал над Мишкиной головой, ударил его рукояткой Шурке в лоб. Мальчик упал без крика. Только сильно забилась, закричала его мать. А поток немцы связали всех троих и бросили в грузовик.
Ступая ватными ногами, Ольга, вошла в дом, присела к столу, опершись головой на дрожащие руки, и стала ждать. Она почувствовала, как сильно забилась в висках кровь и как все тот же озноб охватил тело. Однако в дом никто не входил. Она не знала, сколько просидела так, а когда очнулась, увидела перед собой отца и офицера. Офицер что-то говорил, но она плохо понимала. До слуха доходили только отдельные фразы:
— За то, что скрыват… партизан, я мог бы, конечно, вас это… стрелят…
— Да не скрывали мы никого, — отвечал ему отец. — Бог свидетель. Вот тебе крест святой.
— Не надо еще это… грешить… — останавливал его офицер. — Это ест плохо… ошень плохо… — И повторял: — Я мог бы вас… стрелят… Но я ест это… добрый, и я любит Олга… Надо, чтобы она тоже любит немецкий офицер. Я тогда буду это… прощайт вам…
Никодим упал перед офицером на колени:
— Прости! Прости ее, сын мой! Во имя Христа прости!
Но офицер его уже не слушал. Отойдя к двери, он сказал еще раз, что любит Ольгу, и вышел из дома.
Прошло около часа, пока Ольга пришла в себя. А придя, первое, что сделала, подошла к отцу и крепко обняла его за шею.
— Папа, это не я… — тихо сказала она, но отец не дал ей договорить:
— Молчи, молчи, дочка. Да успокоится сердце твое в страданиях…
— Я не виновата, — повторила Ольга, и слезы потекли из ее глаз.
Она никак не могла понять, как это случилось, как узнали немцы о раненом? Шурка, конечно, теперь оставался уже вне подозрений.
К вечеру в селе говорили, что священник и его дочь выдали партизана, а заодно и Степаниду и ее мальчонку. И хотя Никодим и Ольга содержались под домашним арестом — калитку их сторожил часовой, — их вина ни у кого сомнений не оставляла.
Усидеть в четырех стенах Ольга не могла: она кругами бродила по двору, и каждый круг завершался сараем. У поленницы наступила на что-то твердое, нагнулась и подняла с травы маленькую деревянную коробочку с перламутровой накладкой — старинной работы табакерку. Наверно, партизан обронил. Вот и все, что осталось от человека.
Ольга бережно подняла находку, унесла в дом и спрятала подальше, поукромнее.
— Прожили мы с отцом недолго, — продолжала свой трудный рассказ Ольга. — Умер он. Дня за два до смерти — как чувствовал — пошли мы с ним на мамину могилу (немцы уже сняли охрану с дома), там он и говорит: «Вот умру, ты, дочка, меня рядом с мамой, в одну могилку похорони». — И даже указал, в какую сторону головой класть, чтоб к востоку было. Я отвечаю: «Что ты! Ты чего это о смерти заговорил?..» А он опять: «Нет, нет. Сделай, как прошу». А еще он сказал тогда: «Мы несчастные с тобой, дочка. Нет нам житья ни при той власти, ни при этой. Всю жизнь крест несем. Но лучше все-таки со своими. Как умру, ты с насиженного места не уходи, оставайся здесь. Бог милостив, а от судьбы своей не уйдешь. Беды избежишь, от совести не скроешься, сама себя изведешь». А я испугалась, как одна оказалась… И все в меня пальцем тычут… Хорошо еще, что тогда офицера того убили.
— Как убили? — перебил ее Павел Андреевич.
— А так и убили. Машину его взорвали, когда он в область к начальству своему ездил. А если б он жив остался, мне б несдобровать. Он все меня в страхе держал, говорил, что мною гестапо займется. А как его убили, суматоха поднялась, я тихонько ночью из дому ушла. Все бросила, взяла с собой только колечко мамино и табакерку, что от партизана осталась. Подалась в город, тетка у меня там жила, мамина сестра…