– Ты не знаешь, где можно достать кошку?
Шурик уточнил без удивления:
– Чтобы жила у тебя?
– Ну да… – Тенька снова потер пенопластом штанину.
– Если беспризорную, то не трудно найти… – Шурик подошел к вопросу со всей серьезностью. – Но тебе ведь надо, наверно, не тощую, не грязную…
– Да хоть какую… – вырвалось у Теньки с неожиданной печалью. – Я бы откормил… Главное, чтобы рядом сидела почаще…
– А… твоя мама разрешит?
– Конечно, не разрешит… сначала. А потом куда денется?
– Моя бы сказала: «Убирайтесь оба…» – грустно сказал Шурик.
– Ну так это сначала… – повторил Тенька.
– А какую тебе надо? Котенка или уже большую?
– Да хоть какую… – опять сказал Тенька и чуть не добавил: «Только бы мурлыкала», но постеснялся. – Лучше бы молодую. Не совсем котенка, но и не полностью взрослую. Котята еще глупые, а пожилые… у них свой характер. Могут не привыкнуть к новому хозяину…
– А кого лучше? Мальчика или девочку?
– Да все равно… – «Лишь бы урчала, когда гладят…»
– А какой расцветки? – не отступал Шурик.
– Да не все ли равно! – В Теньке уже царапнулась досада на Шуркину дотошность. И, чтобы спрятать ее, он сказал: – Можно разноцветную. Я про такую читал в книжке писателя Куприна. Ее звали Ю-ю…
– Интересное имя, – одобрил Шурик. И пообещал: – Хорошо, Тень. Если увижу подходящую кошку, сразу тебе скажу…
Кошка вскоре появилась, но без помощи Шурика. И Тенька не стал называть ее Ю-ю. Потому что к тому времени это слово для него приобрело другое значение. Совсем не ласковое…
Деревянные шаги
В понедельник пришлось идти на уроки в полном школьном костюме – в штанах со складками от утюга и в твердом, будто картон, пиджаке (он так и не обмяк за весь учебный год). И даже в белой рубашке с галстучком. Анна Евсеевна еще на той неделе специально пришла ненадолго «с больничного» и предупредила:
– Все должны выглядеть. На классный час к вам придут гости.
Третий «Б» заныл. Какой там еще классный час, он бывает по пятницам! И вообще хватит мучить детей перед каникулами…
– Цыц, – добродушно сказала Анна Евсеевна. – Это распоряжение гороно… А если смотреть глубже и дальше, то не гороно и даже не министерства, а Организации Объединенных Наций. То есть ООН…
– ООН в Америке, а мы при чем? – не поверил конопатый Лех Запал.
– Добрались и до нас… – объяснила Анна Евсеевна с грустно-сердитой ноткой. И попросила: – На собрании, при посторонних, ведите себя воспитанно. Тем более что меня не будет, врачи еще не выписывают…
Значит, по-прежнему будет Зинаида Ивановна. Ну что ж…
Зинаида Ивановна была молодая, работала первый год. Она учила третий «А» и время от времени, в другую смену, заменяла Анну Евсеевну – когда ту одолевали всякие хвори или не менее важные дела. В общем, свой человек. И хороший тем, что на ее уроках можно было резвиться посмелее, чем у Анны Евсеевны.
Зинаида Ивановна провела урок математики (прямо скажем, через пень-колоду), потом диктант. «Ох и грамотеи! Вот покажу ваши писания Анне Евсеевне, что она скажет…» – «А вы не показывайте!» – «А ты, Кропоткин, не пиши слово «кандидат» через «о». Такая образованная личность, а ляпаешь ошибки…» – «Я не ляпаю! Это от слова «кондовый», то есть «тупой». Сперва «кондидаты», потом депутаты. Вон, вчера по телеку…» – «Сядь, оратор… На следующем уроке всех спрошу стихи, которые задавала Анна Евсеевна…» – «А она не задавала!» – «Сорокин, не считай меня совсем дурочкой…»
Классный час был четвертым уроком.
Когда все расселись и даже малость притихли, ожидая неизвестных гостей, у Теньки вдруг екнуло сердце. Да, именно екнуло – перестукнуло, выбившись из ритма, и замерло на миг в нехорошем предчувствии. Потому что он услышал шаги.
Память об этих шагах сидела в нем с осени позапрошлого года. С тех дней, когда решалась (и чуть не сделалась жуткой) его, Тенькина, судьба. Потом, когда все осталось позади, память эта съежилась в комочек, притихла в дальнем уголке души и почти не просыпалась. Зачем ей просыпаться, если тех событий никогда больше не может случиться! (Скорее уж и правда сдвинутся тектонические плиты под Айзенверкенбаумом.) Но вот теперь память ожила, отозвавшись на далекий (для других неразличимый, наверно) деревянный стук.
«Туп… туп… туп…»
Так ходили по тоскливым учреждениям те самые тетки. Похожие на тяжелые колоды с деревянными лицами без губ. Ноги у них тоже были деревянные – бревна. И башмаки – утюги из дерева. И стучали они по паркетным плиткам в конторах всяких опекунских представителей, адвокатов, следователей и судебных приставов – там, где на жестких скамейках прижимался к маме восьмилетний Степан Ресницын. Ступали так, будто этими твердыми плитками были вымощены не только те казенные коридоры, а весь земной шар…
«Туп… туп… туп…»
Тетки и говорили деревянными голосами, в их словах была правильность обточенных кубиков:
– Мальчик, у папы тебе будет лучше. Там все условия…
– Нету там условий!
– …и он тебя любит…
– Не любит!
– Не спорь. А с мамой ты не можешь быть, ей надо лечиться.
– Врете!
Маме не надо было лечиться! Она и так после аварии отлежала два месяца в больнице. А теперь шрам на щеке зарос. Остались следы швов, но щека совсем не болела, мама это не раз повторяла, успокаивая Теньку.
…Мама работала помощником главного гримера в Драматическом театре имперского департамента культуры. Про нее говорили: «Мастер своего дела, талант». И она вообще была талантом, не только в профессии гримера. Ее даже приглашали иногда принять участие в спектакле, хотя и в маленьких ролях. Потому что она была красивая… А потом…
Группа артистов отправилась в соседний Железнодольск, чтобы дать спектакль в клубе завода «Хромпик». Артисты ехали в автобусе, а режиссер и мама в директорской «Волге». На обратном пути «Волга» зацепила встречный фургон и перевернулась. Водителю и режиссеру – хоть бы что, а маме разбившимся стеклом изрезало левую сторону лица. До костей…
Два месяца, пока мама лежала в хирургической клинике, Тенька жил в состоянии окостеневшего страха. «Лишь бы она не умерла…» Отец говорил, что мама не умрет. «Надо только, чтобы она преодолела себя, не впадала в отчаяние. Ну да, останутся следы. Но это же не смертельно…»
Они с отцом навещали маму, она старалась держаться бодро, ее глаза блестели среди бинтов. Тенька трогал бинты щекой и гладил маму по плечу. Один раз она не выдержала, всхлипнула:
– Была твоя мама красивая, а теперь станет… инвалид…
«Это же не смертельно», – хотел сказать Тенька, но слова были не его, а отцовские, и он сказал по-своему:
– Не будешь ты инвалид… потому что все равно будешь… моя…
Шрам оказался похож на отпечаток ветвистой красной молнии. И щека теперь казалась вдавленной внутрь. Но Тенька не боялся смотреть на щеку со шрамом. Он осторожно гладил ее и говорил:
– Ну и что? Мама, ты… все равно…
Мама – она же была мастер. Она знала, как работать с гримом и сглаживала шрам с помощью всяких кремов и красок. Он становился бледным, слабо различимым. Только вот вмятина на щеке никуда не девалась. Мама стала делать прическу, при которой часть волос гладким темным крылом прикрывала левую щеку. Все время так ходить было неудобно, однако если при гостях или в людном месте, то выглядело, будто специальная такая стрижка…
Но не все шло гладко. Из театра мама уволилась. Ей было трудно среди людей, которые раньше помнили ее очень симпатичной и веселой.
– Глупости это, – говорил ей отец. – Надо быть сильнее обстоятельств.
Мама отвечала, что так могут рассуждать пропитанные бензином авиатехники и запасные штабс-майоры (папа как раз и был таким). А она из другого теста. И стала домохозяйкой.
Но после шумной театральной жизни быть домохозяйкой оказалось трудно. Чтобы заглушить печали, мама раз-второй купила бутылку красного вина «Каберне», потом портвейна. А затем и чего-то покрепче… Это случалось обычно, когда отец уезжал в Светлокаменск, на авиаремонтный завод, в командировку. А уезжал он часто. Когда мама выпивала бутылку, она делалась какая-то незнакомая. Бодро мурлыкала песенки, рассеянно гладила Теньку по голове, потом садилась к столу, подперев голову, и неподвижно смотрела перед собой.