Выбрать главу

Местность, которую я унаследовал, представляла собою узкую полосу, состоявшую большей частью из песка. Она тянулась более чем на две мили вдоль бухты Мэнси. Здесь стоял ветхий дом из серого камня, никто не мог сказать мне когда и для чего построенный; я починил его, и он сделался жилищем, совершенно удовлетворявшим моим скромным вкусам. Одна комната стала моей лабораторией, другая — гостиной, а в третьей, как раз под покатой крышей, я подвесил гамак, в котором всегда спал. Было еще три комнаты, но я не занял их, а одну отдал старухе, которая вела мое хозяйство. На несколько миль вокруг не было ни души, дальше же, на другой стороне Фергус-Несса, жили рыбаки — Янги и Мак-Леоды. Перед домом была большая бухта; позади высились два безлесных холма, из-за которых поднималась гряда более высоких; между холмами была долина, и когда ветер дул с суши, он обыкновенно несся по ней с меланхолическим завыванием и шептался между ветвями елей под моим аттическим окном.

Я не люблю людей. Справедливость заставляет меня прибавить, что и они, кажется, большей частью не любят меня. Я ненавижу их мелкие, низкие, пресмыкающиеся обычаи, их условность, их обманы, их ужасный взгляд на правду и неправду. Их оскорбляет моя резкая откровенность, мое невнимание к их общественным нормам, то нетерпение,

с которым я отношусь ко всякому принуждению. Среди книг и химических реактивов, в своей уединенной берлоге в Мэнси, я мог скрыться от шумной людской толпы с ее политикой, техническим прогрессом и болтовней и блаженствовать в покое и счастье. Впрочем, я не бездельничал, я работал в своей маленькой пещере и делал успехи. Я имею основания думать, что атомистическая теория Дальтона основана на ошибке, и знаю, что ртуть не просто химическое вещество.

В течение дня я занимался перегонками и анализами. Часто я забывал о еде, и когда старая Мэдж звала меня пить чай, я находил свой обед нетронутым на столе. По вечерам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта — всех тех, которые старались постичь непознаваемое. Все они бесплодны и пусты, не дают ничего в смысле результатов, но расточительны на многосложные слова, напоминая мне людей, которые, копая землю, чтобы добыть золото, откопали много червей и затем с торжеством выдали их за то, что искали. Иногда беспокойный дух овладевал мною, и я совершал прогулки по тридцати и сорока миль, без отдыха и пищи. В этих случаях, когда я проходил через какую-нибудь деревню, худой, небритый и с растрепанными волосами, матери бросались на дорогу и спешно уводили своих детей домой, а крестьяне толпами выходили из кабаков, чтобы поглазеть на меня. Думаю, что я повсюду был известен под прозвищем «сумасшедшего лорда из Мэнси». Однако же я редко делал набеги на деревню, так как обыкновенно бродил у себя на берегу, где успокаивал свой дух крепким табаком и делал океан своим другом и поверенным.

Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя еще веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зеленые волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают свои головы и ветер ревет над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям.

Когда в бухте Мэнси было тихо, поверхность моря блестела, как зеркало, и только в одном месте на небольшом расстоянии от берега выступала из воды длинная черная линия, похожая на зубчатую спину какого-нибудь спящего чудовища. Это была часть опасного хребта скал, известного у рыбаков под именем «истрепанного рифа Мэнси». Когда ветер дул с востока, волны разбивались о него с грохотом, подобным грому, а брызги перебрасывало через мой дом до самых холмов. Сама бухта была глубока и удобна, но слишком открыта для северных и восточных ветров и слишком страшна своим рифом для того, чтобы моряки часто пользовались ею. Было что-то романтическое в этом уединенном месте. В ясную погоду я часто лежал в лодке и, глядя через борт, видел далеко внизу колеблющиеся очертания большой рыбы, похожей на привидение, которую, я уверен, не довелось наблюдать ни одному натуралисту, и мое воображение создавало из нее гения этой пустынной бухты. Однажды, когда я стоял на берегу в тихую ночь, из бездны раздался истошный крик, похожий на крик женщины в безнадежном горе. Он то ослабевал, то усиливался в течение тридцати секунд. Это я слышал своими собственными ушами.

В таком странном месте между бесконечными холмами и безбрежным морем я работал и размышлял два года, и никто из моих собратьев-людей не беспокоил меня. Постепенно я приучил свою старую служанку к молчанию, так что теперь она редко открывала рот, хотя я не сомневаюсь, что когда два раза в год она посещала своих родственников в Уике, то за несколько дней язык ее получал вознаграждение за свой вынужденный отдых. Я дошел до того, что почти забыл, что я член человеческого рода, и жил всецело с мертвыми, чьи книги я внимательно изучал, как вдруг случилось происшествие, направившее мои мысли по новому руслу.

После трех штормовых июньских дней наступил тихий и солнечный день. Вечером тоже был штиль. Солнце зашло на западе за пурпурные облака, и на гладкую поверхность бухты легли полосы алого цвета. На берегу лужи, оставленные приливом, походили на пятна крови на желтом песке, словно здесь прошел раненый великан, оставляя за собой кровавые следы. Когда наступили сумерки, клочья облаков, стлавшихся над морем на востоке, собрались в кучу и образовали тучи неправильной формы. Барометр стоял низко, и я знал, что надвигается буря. Около девяти часов глухой звук, похожий на стон, донесся с моря, словно стонал сильно измученный человек, узнавший, что для него вновь наступает час муки. В десять часов с моря поднялся крутой бриз. В одиннадцать он перешел в сильный ветер, а в полночь бушевал самый бешеный шторм из всех, какой я когда-либо наблюдал на этом берегу, где бури отнюдь не редкость.

Когда я пошел спать, брызги и водоросли ударялись о мое аттическое окно, а ветер завывал так, как будто каждый порыв его был криком погибающего. К тому времени звуки бури сделались для меня колыбельною песней. Я знал, что серые стены дома поспорят с бурей, а о том, что происходило во внешнем мире, я мало заботился. Старая Мэдж была так же равнодушна к шторму, как и я. Около трех часов утра я проснулся от сильного стука в свою дверь, и меня удивили возбужденные крики хриплого голоса моей экономки. Я выпрыгнул из гамака и довольно резко осведомился, что происходит.

— О, милорд, милорд! — кричала она на своем ненавистном диалекте. — Сойдите вниз, сойдите вниз. Большой корабль наскочил на риф, и бедные люди кричат и зовут о помощи, и я боюсь, что они потонут. О, милорд Мак-Видти! Сойдите вниз!

— Замолчите, старая ведьма! — в гневе закричал я в ответ. — Какое вам дело до того, потонут они или нет? Ступайте себе спать и оставьте меня в покое.

Я опять улегся и натянул на себя одеяло.

«Люди там, — сказал я самому себе, — уже прошли через половину ужасов смерти. Если их сейчас спасти, то им через несколько скоротечных лет придется пройти через то же самое еще раз. Стало быть, даже лучше, если они погибнут сейчас, когда уже почувствовали приближение смерти, которое страшнее, чем самая смерть».

Этой мыслью я старался успокоить себя, чтобы снова заснуть, так как философия, которая учила меня смотреть на смерть как на незначительный и весьма обыденный эпизод в вечной и неизменной судьбе человека, сделала меня весьма равнодушным к жизни внешнего мира. Однако на этот раз я обнаружил, что старая закваска все еще бродила в моей душе. Какое-то время я ворочался с боку на бок, стараясь подавить побуждение минуты правилами, которые я составил себе в продолжении многих месяцев размышления. Вдруг среди дикого воя ветра я услышал глухой шум и понял, что это сигнальный выстрел. Тогда я встал, оделся и, зажегши трубку, вышел на берег.