Выбрать главу

Дождь припустил, сделавшись совершенно невыносимым; казалось, день превратился в сумрачный вечер, а вечер, в свою очередь, раньше обычного сменился ночью; плотные массы тумана скатывались по крутым бокам лесистых холмов; поверх тумана повсюду, насколько хватало глаз, возвышались мрачные ели, из-за чего пространство, открывавшееся до самого горизонта, походило на море конусообразных вершин. Дома попадались все реже; не встретилось ни одного прохожего. Путеводителем мне была всего лишь карманная карта в моем «Джони Мюррее». Сверившись с нею, я вскоре убедился в том, что еду не в сторону Роднэса, а плутаю где-то на берегах Тири-фьорда, заехав по меньшей мере на три норвежские мили (т.е. на 21 английскую) в противоположную сторону. Лошадка моя притомилась, дождь по-прежнему стоял стеной, близилась ночь, и со всех сторон меня обступали величественные громады гор. Дорога пошла по глубокому ущелью, около места, носившего — как я потом узнал — название Крогклевен. Миновав его, я очутился в почти круглой долине, посреди холмов.

Из-за крутизны дороги и изношенности упряжи моего наемного экипажа постромки разошлись, и я оказался — с бесполезными теперь лошадью и кабриолетом — вдали от какого бы то ни было жилища, где я смог бы починить свою одноколку или найти приют; дождь лил не утихая, вокруг меня высились дремучие непроходимые леса норвежских сосен, и необычайная мрачность ночи делала их тени еще чернее.

Невозмутимо оставаться в экипаже для человека со столь беспокойным, как у меня, нравом было решением неприемлемым. Я оттащил одноколку с дороги, накрыл брезентом свой скромный багаж и ружье, привязал поблизости пони и — окоченевший, злой и усталый — поплелся искать подмогу; хотя я был вооружен всего лишь норвежским ножом, воров или чьего-либо нападения я не опасался.

Я продолжал так идти по дороге, дождь хлестал в лицо и слепил глаза. Единственной моей защитой были теперь шотландский плед и дождевик; вскоре я различил ограду и небольшую дорожку, что явно указывали на близость жилья. Пройдя еще ярдов триста, я увидел, что лес поредел, впереди замелькал свет. Он горел, как я понял, в нижнем окне небольшого двухэтажного деревянного особняка. Створки окна оказались не только незапертыми, но даже распахнутыми, как будто приглашали войти. Зная гостеприимство норвежцев, я не стал утруждать себя поисками входной двери и шагнул в дом прямо через низкий подоконник. В комнате никого не оказалось. Я огляделся, ища глазами звонок, но затем вспомнил, что у норвежцев нет каминов и звонок обычно помещается за дверью.

Крашеный, коричневый пол, разумеется, ничем не был устлан; в углу на каменной подставке, подобно черной железной колонне, высилась продолговатая немецкая печка; дверь, ведущая, по-видимому, в другие комнаты, была двустворчатая с поворачивающейся ручкой, столь распространенной в деревенских домах. Мебель из простой норвежской сосны была прекрасно отполирована; единственную роскошь составляли две оленьи шкуры: одна — постеленная прямо на полу, другая — накинутая на мягкое кресло. На столе лежали номера «Иллюстрет тидене», «Афтонблат» и других утренних газет, а также пенковая трубка с кисетом. Все указывало на то, что комнату покинули совсем недавно.

Едва я успел осмотреться, в комнату вошел высокий худой мужчина благородной наружности. Одет он был в грубый костюм из твида и ярко-красную рубашку с расстегнутым воротом — наряд простой и непринужденный, каковой он, казалось, носил с врожденным изяществом, а надо сказать, не каждому дано в таком облачении сохранить облик, исполненный достоинства. Остановившись в нерешительности, хозяин удивленно и выжидательно воззрился на меня, в то время как я извинился по-немецки и начал объяснять причину своего вторжения.

—Taler de Dansk-Norsk?{32} — отрывисто спросил он.

Я не могу бегло говорить ни на том, ни на другом, но...

Что ж, добро пожаловать, постараюсь сделать все, чтобы вы продолжили путешествие. А пока не угодно ли коньяку? Я старый солдат, и мне известны прелести хорошего стола и индийского табака в промокшем бивуаке. К вашим услугам также и трубка.

Я поблагодарил его и, пока он отдавал слугам распоряжение сходить за лошадью и одноколкой, внимательно разглядывал его, так как что-то в его голосе и облике вызвало во мне некие смутные воспоминания.

Он был весьма красив собой, в чертах лица его проглядывало что-то орлиное, но вместе с тем на них запечатлелись следы глубокой меланхолии, скрытой, неизбывной печали, какая исходит от разбитого сердца. Лицо было бледное, изможденное, волосы и усы очень густые, но поседевшие добела, хотя ему, судя по всему, едва минуло сорок. Голубизна глаз была лишена мягкости, свойственной этому тону, отчего взгляд делался проницательным и грустным, по временам же он становился тревожным, и тогда в нем читались то страх, то боль, то безумие, а быть может, и все смешение этих чувств. Столь неприятное выражение в значительной мере сводило на нет правильность черт, благодаря которой лицо бесспорно выглядело бы привлекательным. Но когда я сбросил свое промокшее одеяние, лицо хозяина словно озарилось изнутри, и он воскликнул:

—Да ведь вы говорите по-датски, и по-английски тоже, я знаю! Неужели вы совсем забыли меня, герр капитан? — добавил он, сжав мне руку в дружеском порыве. — Неужели вы не помните Карла Гольберга из датской гвардии?

Голос был тем же, что и у моего давнего знакомца — молодого датского офицера, жизнерадостного и общительного, чей неуемный нрав и удаль снискали ему репутацию сорви-головы и повесы. Он имел обыкновение устраивать ужины в Клампенборгских садах, с одинаковой щедростью угощая шампанским как первых дам двора, так и театральных танцовщиц. Многие прекрасные датчанки отдали ему свое сердце, и, как рассказывали, он имел дерзость флиртовать даже с наследной принцессой, находясь в карауле в Амалиенборгском дворце. Но как я мог соотнести с ним этого преждевременно состарившегося человека?

—Я прекрасно помню вас, Карл, — ответил я, пока мы обменивались рукопожатиями, — хотя много времени прошло со дня нашей последней встречи. Прошу прощения, я даже не мог поручиться, живы ли вы или уже на том свете.

Странное выражение, которое я не берусь определить, появилось на лице его, когда он тихо и печально произнес:

Бывают минуты, когда я и сам не знаю, жив ли я или уже на том свете. Прошло двадцать лет с той счастливой поры, когда мы были вместе, двадцать лет, как я был ранен в битве при Идштедте{33}, — а кажется, будто прошло двадцать веков.

Старина, ты даже не представляешь себе, как я рад тебя видеть.

Да... ты и впрямь можешь теперь называть меня «стариной», — промолвил он с грустной и усталой улыбкой, проводя дрожащей рукой по поседевшим волосам, некогда бывшим, как я помню, темно-каштановыми.

Церемонную сдержанность как рукой сняло, мы живо припомнили наши бесчисленные шалости и забавы, в основном периода гольштейнской кампании, в Копенгагене, в этом самом веселом и восхитительном из всех северных городов. Под влиянием воспоминаний изнуренное лицо Карла прояснилось и на нем постепенно проступило прежнее беззаботное выражение.

Ты здесь рыбачишь или охотишься? — спросил я.

Ни то, ни другое. Тут мое постоянное пристанище.

В таком уединенном сельском уголке? Э, да ты, небось, наконец женился, живешь себе в любовном домашнем гнездышке... Постой-ка, я что-то не вижу твоей...

Тише! ради Бога! Ты понятия не имеешь, кто слышит нас, — прервал он меня, и ужас исказил его лицо. Тут он отдернул руку, дотоле покоившуюся на столе; движение было резким, нервным, будто ее коснулось раскаленное железо. Все это показалось мне странным.

Но почему? — удивился я. — Разве нельзя спросить у старого друга о его...

вернуться

32

Вы говорите по-датски или по-норвежски? (норв.)

вернуться

33

Имеется в виду один из эпизодов австро-датско-прусской войны 1864 г.