А с двадцатых чисел июня 548 года положение больной сделалось критическим. Патриарх Мина её исповедал и причастил. Перед смертью она захотела увидеться с императором.
Он явился взволнованный, бледный, не скрывающий своего отчаяния и одетый вовсе по-домашнему, без парада. Опустился в кресло, установленное неподалёку от ложа, и с каким-то ужасом уставился в лицо умирающей - пепельно-серое, безжизненное, с черным зловещим зубом и глазами не цвета морской волны, а гнилого болота. Тихо произнёс:
- Здравствуй, Фео.
Та ответила, слабо улыбнувшись:
- Да какое уж тут здоровье, Петра. Видишь, превратилась во что… Это за мои прегрешения.
- Ах, не наговаривай на себя! - слишком пафосно воскликнул супруг. - Ты жила, как святая, и тебя канонизируют.
Женщина нахмурилась:
- Перестань, не криви душой… Ты же знаешь лучше, чем остальные… Я жила, как могла и умела… Тут уж ничего не исправить… У меня к тебе две заветные просьбы перед смертью.
- Слушаю, любимая.
- Не губи моего внука Анастасия. Он хороший мальчик, и, случись мне прожить подольше, я бы воспитала из него неплохого преемника на троне. Но, увы, не успела. Пусть себе живёт с молодой женой - обещай, что его не тронешь.
- Обещаю, Фео.
- И второе: похорони меня в храме Святых Апостолов. Не в Святой Софии, а именно там. Место вполне достойное, и, приверженке Апостольской Церкви, мне там будет намного уютней.
- Выполню, конечно, не сомневайся.
- А теперь поцелуй в последний раз. Только не в лоб, а в губы. В лоб поцелуешь уже в гробу.
Он заплакал горько, начал вытирать слезы просто ладонями и по-детски, как-то обиженно упрекал жену:
- Фео, Фео, как же ты могла так со мной поступить?… Почему уходишь раньше меня?… Как же я один тут останусь? Господи Иисусе!…
А императрица не плакала и смотрела на него грустными безжизненными глазами:
- Петра, прекрати. У тебя впереди ещё много важных дел. Ты сумеешь, ты выдержишь. Я гадала на картах, ты сможешь.
Василевс продолжал стенать:
- Мне так одиноко и горько! Ты - единственный человек, для которого я готов был на все…
- Знаю, Петра, помню. И ценю это высоко… Мы с тобой провели неплохие годы. Были неприятности, безусловно, но хорошего выпадало больше. Столько пережили совместно!… И вошли в историю, из которой нас уже не вычеркнешь.
- Без тебя я никто, никто…
- Не преувеличивай. Продолжай начатое дело. И умножь свою славу. Умножая её, ты тем самым упрочаешь и память обо мне.
- Постараюсь, Фео…
- Ну, целуй меня. Что ты медлишь? Или опасаешься заразиться?
- О, ну что ты, милая! Просто накатило… Я ведь не железный. Тоже состою из плоти и нервов… - наклонился и поцеловал её в сухие жаркие губы.
А она ответила чуть заметно. И вздохнула, вроде успокоившись:
- Вот и попрощались. Да хранит тебя Бог, любимый!
А Юстиниан рыдал уже в полный голос:
- Милая, родная! Я молиться стану, чтоб твоя душа пребывала в раю и радовалась за нас, оставшихся на земле…
Феодоры не стало 28 июня.
Целую неделю длились в Константинополе траурные церемонии - отпевание, похороны, долгие поминки. Император держался как нельзя крепко, мужественно, достойно, только бледность щёк и распухшие веки выдавали его эмоции. Облачённый в пурпур, с траурной лентой на плече, он казался раненым волком: чувствующим боль, разрывавшую сердце, но ни в малой степени не убитым, а наоборот, ставшим жёстче, злее, суровее. И порой в его взгляде, брошенном вокруг, на свою свиту, на стоявших рядом, можно было прочесть ненависть, презрение, отвращение. На вершине пирамиды раньше стояли двое - Феодора и Юстиниан; а теперь он остался один, неприкаянный, бесконечно далёкий ото всех. Не к кому прийти и поплакаться, проявить себя просто человеком, а не властелином. И никто его больше не поймёт и не пожалеет, как она. Василевс отчётливо понимал: кончился его взлёт, потому что связан был только с ней; наступал закат. Ничего светлее того, что происходило, с ним уже не произойдёт. Только хуже, горше и безобразней.
И жены себе больше не отыщет. Ни одна женщина не заменит в нём Феодоры.
Впереди лежали семнадцать лет одиночества.
И борьбы неизвестно за что. Потому что боролся только для неё.
После сороковин к автократору на приём записалась Антонина. Павел Силенциарий доложил, царь подумал и разрешил впустить.