— Спи, моя детка. Спи, мой котик. Все котики уснули. И мышки спят. И детки спят. Одни тигры гуляют… двуногие… Зер гут, господин начальник. Зер гут. Мне ничего не жаль. Чтоб вы подавились. Чтоб мое добро вам поперек горла стало. Зер гут.
— Зер гут! — вдруг похвалил старший и ткнул Олеся кулаком в живот, правда, слегка, показывая со смехом Ольге, чтобы она лучше кормила мужа: возможно, тот, что лазил в погреб, сказал, что русский не смог даже перевернуть бочку. А может, увидев, что в доме много капусты, немец советовал кормить его капустой. Им хотелось под конец пошутить, хотелось быть добрыми. Они верили, что они добрые. Самые добрые. И самые остроумные. Не то что эти полудикие славяне.
Старший и самый «добрый» даже погладил шелковистые беленькие Светины волосы. Жест его, когда он вдруг протянул руку, испугал и Ольгу и Олеся. Но он действительно погладил ласково и сказал что-то насчет немцев и белорусов, насчет арийцев. Уж не доказывал ли, что белорусы принадлежат к арийской расе? Набивался в свояки. Немец был политик. А политические, газетные слова Олесь понимал лучше, чем бытовые. На прощание этот «политик» снова сказал речь, много раз повторив уже знакомое «данке», — конечно, не их благодарил, не та интонация, скорее всего советовал, чтобы они поблагодарили за такое хорошее, мирное ограбление. И Ольга впрямь повторила:
— Данке, данке, пан начальник. Пусть пользуются твои детки, чтобы на них короста напала…
Когда немцы наконец вышли и машина отъехала с большей скоростью, чем подъезжала, сильно грохоча по мерзлой земле, Ольга и Олесь долго молчали. Стояли и не смотрели друг на друга, будто кто-то из них был виноват в случившемся. Но теперь, когда Олесь понял, что не из-за него нагрянули немцы, он успокоился: страшно было думать, что принес горе женщине, которая так много сделала для него.
А Ольга не молчала, очень тихо, с особенной нежностью, она укачивала ребенка. Колыбельная без слов — древний, знакомый всем матерям на свете мотив, музыка сердца.
Никто из них не пошел закрывать ворота, двери. Зачем? Другие грабители не придут.
Малышка уснула, и Ольга отнесла ее в спальню. Привычно заскрипела деревянная кроватка-качалка.
Выйдя из спальни, Ольга громко, не понижая голос, спросила, показывая глазами на разбросанные вещи:
— Что же это такое? Он ответил гневно:
— Фашизм! Фашизм это! А вы… вы хотели при нем жить… торговать! Теперь вы видите… видите? Но это что! Цветочки! Мелкий грабеж! Вы видели бы, что они делают там!.. Нет! Бить, бить их нужно! Чтоб земля под ними горела! Как Сталин говорил…
Последние слова он почти выкрикнул. И Ольга вдруг сорвалась с места, кинулась к нему, закрыла рот ладонью и зашептала со злостью:
— Замолчи! Замолчи немедленно! Зараза! Большевистский ублюдок! — и с силой оттолкнула его от себя.
Олесь онемел от неожиданности. Знал ее помыслы, знал, что она торговка, мещанка, — хотя в то же время оказалась и способной выкупить его, по-родственному заботиться о больном, праздновать годовщину Октября. Но «большевистский ублюдок» — такого он не ожидал, не укладывалось это ни в какие противоречия характера, оскорбляло самое святое для него. Была б у него своя одежда и не будь на улице ночь, когда далеко не пройдешь без специального аусвайса, он тут же ушел бы отсюда.
Ольга тоже почувствовала, что ударила слишком больно, и тоже подумала, что, оскорбленный, он может уйти, а этого она боялась. Несмотря на то, что была босая, она выбежала и закрыла калитку, закрыла двери, одни, другие — из сеней на улицу и из кухни в сени.
Вернулась — начала собирать вещи, но делала это будто нехотя, точно не соображая, как навести порядок после такого разгрома. А может, наклонилась просто, чтобы не глядеть в глаза Олесю. Он тоже молчал, не зная, что можно сказать после ее оскорбительных слов. Но когда вдруг Ольга села на пол, на кучу одежды, и заплакала, закрыв лицо помятым платьем, ему стало жаль ее: в конце концов, он не может не считаться с тем, что она простая, малообразованная женщина, и было бы неразумно не попробовать развить лучшее в ее характере.
Олесь подошел к ней и миролюбиво сказал:
— Не надо плакать, Ольга Михайловна. О чем горюете? Что вы потеряли? Шубы? Ложки? Разве такую трагедию переживают миллионы людей? Они теряют сыновей, отцов…
Она открыла лицо, подняла глаза и сказала, теперь уже миролюбиво:
— Не топчись по одежде.
Не замечая этих разбросанных по полу тряпок, он нечаянно наступил на какую-то кофточку. Увидел свою промашку — растерялся.
— Извините.