Выбрать главу

Неожиданный приход брата страшно обрадовал Христину. Она была одна и укладывала ребенка спать.

— Ах, Джиорджио, как хорошо, что ты пришел! — воскликнула она в порыве неподдельной радости, обнимая его, целуя в лоб и оживляя своими ласками его угнетенное сердце.

— Лукино, видишь дядю Джиорджио? Что же ты ничего не скажешь ему? Встань же поцелуй его!

Слабая улыбка заиграла на бледных губах ребенка. Он наклонил голову, и его длинные, светлые ресницы заблестели и бросили дрожащую тень на бледные щеки. Джиорджио приподнял его; худоба этой детской груди со слабо бьющимся сердечком болезненно поразила его, и он почувствовал не то страх, не то сострадание к нему, точно эта слабая жизнь могла угаснуть под легким давлением его пальцев. Подобное же чувство он испытал раз, держа в руках испуганную птичку.

— Он легок, как перышко, — сказал Джиорджио с волнением в голосе, и сестра поняла его.

Он усадил его к себе на колени, погладил по голове и спросил:

— Ты меня очень любишь?

Его сердце было исполнено необычайной нежности к мальчику, он чувствовал какую-то болезненную потребность вызвать улыбку на бледных губах бедного маленького страдальца и увидеть хоть слабый мимолетный румянец под его прозрачной кожей.

И не долго думая и желая заинтересовать уже задремавшего ребенка, Джиорджио сказал вдруг:

— Знаешь, я встретил на лестнице собаку… Глаза мальчика широко раскрылись.

— Ах да, Джиованни рассказывал мне… — начала было Христина, но остановилась, увидя испуганные и расширенные глаза ребенка, готового расплакаться.

— Нет, нет, это неправда, — продолжала она, поднимая ребенка с колен Джиорджио и сжимая его в своих объятиях, — это неправда, Лукино, дядя пошутил.

— Да, да, это неправда, — повторил Джиорджио, вставая и не будучи в состоянии слышать плач Лукино, не похожий на слезы других детей; ему казалось, что это бедное создание надорвется от слез.

— Полно, полно, — говорила мать ласковым голосом. — Лукино будет спать теперь.

И она ушла в соседнюю комнату, тихо убаюкивая своего плачущего малютку.

— Поди и ты сюда, Джиорджио.

Он стал глядеть, как Христина раздевала ребенка. Она делала это в высшей степени осторожно, точно боялась ушибить его, и все больше обнажала его худенькое, жалкое тельце, на котором уже начали проявляться признаки неизлечимого рахита. Его тонкая, слабая шейка напоминала завядший стебелек; сквозь прозрачную кожу виднелись грудная кость, ребра и лопатки, оттеняемые образовавшимися около них впадинами. Вспухшие колени напоминали формой два узла. Острые бедра казались еще худее от огромного живота с выдающимся пупком. Когда ребенок поднял руки, чтобы мать переменила ему рубашку, Джиорджио стало до боли жалко это маленькое нежное создание, для которого даже это движение было так тяжело при смертельной слабости, убивавшей его нежную жизнь.

— Поцелуй его, — сказала сестра, поднося к Джиорджио ребенка, прежде чем уложить его в постель.

Она взяла его руки в свои, сделала его больной рукой крестное знамение от лба к груди и с одного плеча на другое и, сложив его руки, сказала аминь.

В комнате воцарилась мертвая тишина, и этот ребенок в длинной белой рубашке казался маленьким трупиком.

— Спи, мой ангел, спи. Мы здесь.

И соединенные общей грустью брат с сестрой сели у изголовья по обеим сторонам кроватки. Оба молчали. В комнате пахло лекарствами; несколько склянок стояло на столике у кроватки. От стены отделилась муха, с громким жужжанием подлетела к свечке и села на одеяло. В тишине послышался скрип мебели.

Они углубились в созерцание сна ребенка, который напоминал им картину смерти, и находились в каком-то оцепенении, не будучи в состоянии отогнать от себя мысль о смерти.

Время шло.

Вдруг ребенок отчаянно вскрикнул и поднялся на подушке, широко раскрывая глаза, точно перед ним стояло страшное видение.

— Мама, мама!

— Что с тобой? Что с тобой, мой дорогой?

— Мама! Я здесь, мой милый, что с тобой?

— Прогони ее, прогони ее!

6

За ужином (Диего не показывался в тот вечер) Камилла сказала со вздохом:

— Когда глаза не видят, то и сердце не болит.

«Разве это не обвинение против меня? — думал Джиорджио. — А в словах матери разве не звучало это обвинение уже несколько раз? Как скоро она забыла наш разговор у окна, кончившийся слезами! Все здесь судят обо мне одинаково. Никто не может простить мне наследства от дяди Димитрия и моего добровольного отказа от обязанностей старшинства. По их мнению, я должен был остаться дома смотреть за поведением отца и брата и охранять их семейное счастье. Они думают, что ничего не случилось бы, если бы я оставался здесь. Значит, я виноват в их несчастье. И вот искупление за мою вину».

Он был обижен и крайне возмущен, точно его бранили и несправедливо оскорбили, безжалостно подгоняя его чуть ли не ударами хлыста навстречу спрятавшемуся неприятелю. Он чувствовал себя жертвой жестоких и неумолимых людей, не скупившихся для него ни на какие пытки и мучения. Воспоминание о некоторых словах матери, сказанных ею у окна в день похорон дона Дефенденте, еще более разжигало его горькую иронию. «Нет, нет, Джиорджио, ты не должен огорчаться, ты не должен страдать. Я должна была молчать и ничего не говорить тебе. Прошу тебя, не плачь. Я не могу видеть, как ты плачешь». И тем не менее с того самого дня все окружающие мучили его, как только могли. Это маленькое происшествие не внесло никакой перемены в поведение матери. В последующие дни она только и делала, что сердилась и волновалась в его присутствии, принуждая его выслушивать старые и новые осуждения против отца с тысячью отвратительных подробностей и чуть ли не заставляя его перечислять ей вслух следы пережитых страданий на ее лице. «Погляди, как мои глаза покраснели от слез, — слышалось ему в ее словах, — какими глубокими морщинами покрылось мое лицо, как мои волосы поседели на висках! А сердце я не могу и показать тебе!» Какую же пользу принесли его недавние горькие слезы? Неужели ей было необходимо видеть их, чтобы почувствовать сострадание к нему? Разве она не понимала всей жестокости пытки, которую налагала на него? О, как редко встречаются в мире люди, умеющие страдать молча и с улыбкой жертвовать собой! Под влиянием недавних сцен, в которых ему пришлось быть участником и свидетелем, Джиорджио доходил до того, что осуждал мать за неумение страдать. Кроме того, это мнение поддерживалось в нем неприятным ожиданием конечного акта, который он собирался совершить.

Но по мере того, как он приближался к дому отца (он отказался от экипажа и пошел пешком, чтобы отдалить по желанию решительную минуту, а может быть, и затем, чтобы иметь возможность в крайнем случае вернуться домой или уйти бродить по полям), по мере того, как он приближался к дому отца, неприятное ожидание переходило в непреодолимый ужас и вытесняло в нем все другие мысли и чувства. Одна только фигура отца с поразительной живостью стояла в его сознании; он стал мысленно представлять себе сцену с отцом, обдумывал свое поведение и первые фразы, стал строить разные невероятные предположения и перебирать далекие воспоминания детства и отрочества, стараясь восстановить в памяти свое отношение к отцу в разные периоды пройденной жизни. Он никогда прежде не останавливался мысленно на своей любви к отцу, предпочитая оставлять этот вопрос не освещенным, и никогда не анализировал инстинктивного отвращения, лежавшего даже в самые отдаленные и счастливые времена в основе его отношений к отцу.

«Я, вероятно, никогда и не любил его, — думал Джиорджио, роясь в наиболее отчетливых воспоминаниях и не находя в них проявления доверия к отцу, порывов нежности и искренней и глубокой растроганности; на первом месте стоял страх перед физическим наказанием и резкими словами. — Я никогда не любил его. Димитрий был настоящим отцом, моим единственным родственником».

Он вспомнил тихого и задумчивого человека с мужественным, но грустным лицом; прядка седых волос, начинавшаяся над серединой лба, придавала его лицу какое-то странное выражение.