Джиорджио приподнял край одеяла, чтобы увидеть ее всю с ног до головы.
Она лежала на правом боку в усталой позе. Ее тело было стройно и длинно, может быть, слишком длинно, но полно змеиного изящества. Узким тазом она напоминала мужчину. Бесплодный живот сохранил первоначальную девственную чистоту. Груди были маленькие и крепкие, точно из нежного алебастра, и необычайно выдающиеся соски были окрашены в розово-фиолетовый цвет. Всей задней частью тела от шеи до ног она тоже напоминала мужчину; это был образец идеального человеческого типа, запечатленный природой на одном из индивидов среди всей массы обыкновенных типов, которые образуют род человеческий. Но самой выдающейся особенностью в глазах Джиорджио был чрезвычайно редкий колорит ее кожи, совершенно не похожий на обычный колорит смуглых женщин. Сравнение с золотистым алебастром, освещенным изнутри, давало только смутное понятие о божественной красоте ее кожи. Казалось, что какая-то неосязаемая золотая и янтарная краска разлилась по ней, отливая всевозможными оттенками, гармоничная, как музыка; у ребер и спинного хребта она становилась темнее, а на груди и в складках кожи — нежнее и светлее. Разбросанные по телу родинки, напоминавшие светлые зерна, еще лучше выделяли красоту этого сокровища, которому Джиорджио посвятил самое благородное из пяти человеческих чувств.
Джиорджио вспомнил слова Отелло: «Я предпочел бы быть жабой и жить в сырой пещере, чем оставить в любимом создании одну точку для других людей».
Ипполита пошевелилась во сне с мимолетным страдальческим выражением лица. Она откинула голову назад на подушку, и на ее вытянутой шее слегка вырисовывались артерии. Ее нижняя челюсть немного выдавалась вперед, подбородок был длинноват, ноздри широки. В профиль эти недостатки выступили яснее, но не произвели на Джиорджио неприятного впечатления, потому что он не мог представить себе их правильными, не отнимая у лица глубокой выразительности. Выразительность, то нематериальное, что светит в материи, эта изменчивая и неизмеримая сила, которая проникает в черты лица и изменяет их, эта внешняя душа, которая придает чертам лица символическую красоту, более возвышенную, чем реальная чистота и правильность линий, — выразительность была главной притягательной силой Ипполиты Санцио и служила постоянной пищей для любви и мечтаний страстного мыслителя.
«И такая женщина, — думал он, — принадлежала прежде другому, а потом мне. Она лежала с другим человеком и спала с ним в одной кровати и на одной подушке. Во всех женщинах чрезвычайно сильно развита так называемая физическая память, т. с. память об ощущениях. Помнит ли она, какие ощущения возбуждал в ней тот человек? Могла ли она забыть человека, который сделал ее женщиной? Что она испытывала под ласками мужа? — Эти вопросы, которые он ставил себе в тысячный раз, вызывали в его душе хорошо знакомую ему тоску. — О, почему мы не можем сделать так, чтобы существо, которое мы любим, умерло и потом воскресло с девственным телом, с чистой душой?»
Он вспомнил слова, которые Ипполита сказала ему в час высшего упоения: «Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви».
Ипполита вышла замуж весной за год до начала их любви. Через несколько недель у нее началась упорная и жестокая болезнь матки, уложившая ее в постель и продержавшая ее долго между жизнью и смертью. Но, к счастью, болезнь спасла ее от дальнейших сношений с отвратительным человеком, овладевшим ею, как бессильной добычей. Когда же она, наконец, поправилась, то отдалась страстной любви, как мечте, и слепо, неожиданно, без раздумья полюбила незнакомого молодого человека, который странным и ласковым голосом говорил ей никогда не слышанные прежде слова. Она не солгала, сказав ему: — «Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви».
Все события начала их любви ясно, одно за другим, встали в памяти Джиорджио. Он стал перебирать мысленно свои чувства и ощущения того времени.
Они познакомились с Ипполитой 2 апреля в церкви, а 10 апреля Ипполита согласилась прийти к нему на дом. О, незабвенный день! Она не могла сразу отдаться ему вся, потому что не успела еще совсем поправиться после болезни; это продолжалось около двух недель, в течение целого ряда их свиданий. Она позволяла этому человеку, в котором желание дошло до безумного отчаяния, неудержимо ласкать себя и отдавалась его безумным ласкам с неопытностью, незнанием, глубоким смущением и иногда даже испугом, являя перед возлюбленным сильное и божественное зрелище агонии стыдливости, побежденной страстью. Много раз она теряла сознание в эти дни; с ней случались припадки, делавшие ее похожей на труп, или судороги, сопровождавшиеся мертвенной бледностью, стучанием зубов, сведением пальцев, исчезновением зрачка под веками. В конце концов она была в состоянии отдаться ему вся! Первый раз она была инертна и холодна и, казалось, с трудом сдерживала отвращение. Два или три раза на ее лице мелькнуло выражение боли. Но постепенно в ее онемевших от болезни фибрах начала пробуждаться скрытая чувствительность; она, может быть, чувствовала еще боль от нервных судорог и находилась под влиянием враждебного инстинкта против акта, показавшегося ей отвратительным в брачные ночи. И в один майский день под пылкими ласками Джиорджио, повторявшего одно страстное слово, она получила, наконец, внезапное откровение высшего наслаждения. Она вскрикнула и вытянулась на постели, бессильная и переродившаяся, и две слезы заблестели на ее глазах, подобно двум жемчужинам.
Это воспоминание заставило Джиорджио пережить часть прежнего упоения. Он чувствовал себя тогда создателем.
Какая глубокая перемена произошла с того дня в этой женщине! Что-то новое, неуловимое, но реальное проникло в ее голос, жесты, взгляд, акцент, движения, во всю ее внешность. Джиорджио присутствовал при самом упоительном зрелище, о котором может мечтать интеллигентный человек. На его глазах любимая женщина изменилась наподобие его, приобрела от него мысли, суждения, вкусы, настроение — одним словом, то, что дает уму особый отпечаток, особый характер. В разговоре Ипполита стала употреблять его любимые выражения, произносить некоторые слова с его акцентом. Она даже старалась подражать его почерку. Никогда еще влияние одного человека на другого не было так быстро и сильно. Ипполита правильно заслужила от возлюбленного определение: gravis dum suavis.
Ипполита снова переменила положение во сне, слабо застонала и вытянулась. Легкий пот увлажнял ее виски; из полуоткрытого рта вырвалось немного ускоренное и почти неровное дыхание; ее брови иногда хмурились. Она видела сон. Но какой сон?
Охваченный беспокойством, которое быстро перешло в непонятное волнение, Джиорджио стал следить за мельчайшими изменениями в выражении ее лица, надеясь обнаружить в них что-нибудь. Но что именно? Он был не в состоянии рассуждать и подавить в себе безумный наплыв подозрений и страшных сомнений.
Ипполита вздрогнула во сне, вся съежилась, точно под сильными руками невидимого человека, державшего ее за бедра, и откинулась назад в сторону Джиорджио со стонами и криком — Нет; нет! — Потом она два или три раза глубоко и судорожно вздохнула и опять задрожала.
Охваченный безумной тревогой, Джиорджио пристально глядел на нее и прислушивался, боясь услышать еще другие слова или какое-нибудь имя, мужское имя! Он ждал в невероятном волнении, точно под угрозой удара молнии, который должен был в одну секунду уничтожить его.
Ипполита проснулась, туманным испуганным взором поглядела на него и почти невольным движением крепко прижалась к нему.
— Что тебе снилось? Скажи, что тебе снилось? — спросил изменившимся голосом, в котором, казалось, отражалось биение его сердца.