И шамеш понес показать письмо очередному тубу, находившемуся в присутствии. — Как, мол вы полагаете, не вскрыть ли?
— Зачем? — удивился туб.
Тот сообщил ему свои любопытные соображения, но туб не согласился с его мнением. — Что ж тут особенного, что письмо из центральной России? Мало-ль откуда может коммерческий человек получать письма, а тем более человек, известный своею благотворительностью!.. Женский почерк? — Ну что ж, может быть и женский!.. Может быть, какая-нибудь просьба о пособии от бедной еврейской вдовы, или сироты-девицы, — разве мало наших рассеяно теперь по всей России?..
— Да, но все-таки подозрительно.
— Оставьте пожалуйста! В чем вы можете подозревать такого человека, как досточтимейший реб Соломон?.. Смешно и подумать!
— Конечно, так, — почтительно согласился шамеш. — А все же, с вашего позволения, рабби, смею думать, что лучше бы вскрыть… Ну, хоть из любопытства… Как вы полагаете?
— Полагаю, что это будет очень неделикатно с нашей стороны по отношению к такому уважаемому и высокопоставленному члену общины.
— Но если я постараюсь сделать это так осторожно, так искусно, что и следов никаких не останется?
— Убирайтесь, любезнейший, с вашим бабьим любопытством! — оборвал наконец его туб и кликнул к себе почтальона-мишуриса, которому приказал отнести письмо сейчас же, вне очереди, к Бендавиду и доставить к себе расписку его в получении.
Таким образом, письмо Тамары было получено ее дедом без кагальной перлюстрации. Он вскрыл его, не обратив внимания на почерк и потому не зная, кто ему пишет, и не подозревая в письме ничего особенного. Но с первых же строк, лицо его вдруг побледнело, брови тревожно сдвинулись и похолодевшие руки задрожали. В первую минуту он даже испугался, узнав, что это от внучки. «Боже мой! зачем это?.. Что ей надо!.. Зачем она к нему обращается, чего хочет от него, — она, отчужденная, отлученная раз навсегда от семьи, от еврейства?.. Что может быть у них общего? Ведь она умерла для него, для дома, для всех… и вдруг теперь это письмо, этот ее голос, точно бы голос из-за могилы… Должен ли он его слушать? Имеет ли право на это?.. Не совершает ли он этим хет годул — великий грех пред Израилем… Не лучше ли бросить это письмо не читая, разорвать его, уничтожить, сжечь, чтоб и следов не оставалось…»
И перепугавшийся старик, наедине в своем кабинете, тревожно оглядываясь по сторонам, как бы в опасении, чтоб его не застали или не подглядели за преступным чтением «такого» письма, поспешил запрятать его на письменном столе, под разными своими бумагами.
Он сознавал, что раньше чем прийти к какому-либо решению, ему необходимо успокоиться — прежде всего успокоиться, а потом, далее — там уже будет видно, что ему делать и как поступить. Он налил себе воды из графина и сделал несколько глотков, ходя по комнате. Чувство, овладевшее им, было какое-то смешанное: тут был и страх пред неведомым еще содержанием письма, и смутный страх за себя перед кагалом, точно бы он совершил пред этим. учреждением какое-то преступление уже тем, что получил такое письмо от отверженной отступницы и позволил себе вскрыть его и начать чтение… Что подумают, что скажут, если неравно узнают об этом?!.. Но к этому страху примешивалась и невольная радость, что внучка его — единственная близкая, и кровная его отрасль — еще жива и вспомнила наконец о нем, о своем деде, и начинает свое письмо такими теплыми, ласковыми словами. Бедное дитя!.. Он считал ее безвозвратно погибшей, бессердечной, искоренившей его из своего легкомысленного сердца, а она между тем взывает к нему «милый, добрый, дорогой мой дедушка!» Она, значит, по-прежнему любит его… А он?.. Разве он не любит ее… Правда, ему запретили питать к ней это чувство, но разве сердце его, в самой заповедной глубине своих тайников, послушалось этих запрещений… Разве возможно сердцу человеческому не любить, не сострадать, не болеть о своей крови?.. А ведь она родная, наследственная кровь его, — кровь Бендавидов… Но о чем она пишет?.. Верно уж не даром и не по пустякам, если после стольких лет молчания решилась наконец обратиться к нему…