– Когда я был совсем маленьким мальчиком, – сказал как-то раз Спайк, – моим самым любимым стихотворением было «Одна старушка жила в башмаке».
– Неудивительно, – ответила Эллен Черри.
– А еще я любил стишок про то, как поросенок пошел на базар, но мои родители почему-то начинали от него нервничать. Особенно там, где он начинал пищать.
И хотя времени у нее ни на что, кроме работы, не оставалось, Эллен Черри не жалела, что провела четыре недели в качестве сиделки Спайка. Тем не менее сей факт в корне изменил их отношения. Ее сексуальные чувства к нему испарились в мгновение ока. Возможно, причиной тому была его беспомощность, возможно – передозировка близости. Эллен Черри сама не знала, почему так произошло, но понимала – прежний огонь угас безвозвратно. Они оба избегали разговоров на эту тему, однако Спайк безошибочно чувствовал, как резко понизилась эротическая температура. И хотя в душе он, возможно, мечтал о возобновлении отношений, однако не стал ни свистком манить к себе дельфина, ни набрасывать электрическое одеяло на холодную спину. Эллен Черри и Спайк остались друзьями, но больше ни разу не совершали они прогулок на середину океана, где соленые брызги поблескивали, отражаясь в ее румянах, пока Спайк пытался поймать то сияющее морское существо, которое многие мужчины отведали, но ни один из них толком не видел.
Когда Спайк наконец занял свое место за конторкой метрдотеля, он был тощ и бледен, как бордюр из инея на обоях Матери Волков. Был вечер пятницы в начале августа, и ресторан приготовился к отражению наплыва клиентов – любителей перекусить и поглазеть на Саломею Завсегдатаи – такие как специалисты по ирригации из Марокко, курд-переводчик при ООН или детектив Шафто – заняли свои привычные места у стойки бара или за обеденными столами еще в пять, готовые провести в томительном ожидании четыре часа, прежде чем под сводами ресторана раздастся знакомый перезвон бубна. К половине седьмого несколько пылких Ромео уже крутились у входа в заведение в надежде попасться танцовщице на глаза, когда та будет выходить из черного седана, на котором ее привозили сюда, а потом отвозили домой. Правда, единственный глаз, который обращал на них внимание, – это сердитый глаз сестры руководителя оркестра, которая неизменно сопровождала девушку на работу и с работы. Саломея же ни на кого не смотрела и не с кем не заговаривала – молчаливая, застенчивая, отрешенная, самодостаточная – до того мгновения, пока оркестр не начинал исполнять первую мелодию. И тогда она раскидывала сложенные на груди руки, словно выпуская наружу некое свечение, отчего щеки присутствующих дипломатов тоже вспыхивали огнем, а зеленые оливки в мартини наливались цветом.
«Нью-Йорк не удивить танцем живота, – писала «Виллидж войс». – Горячие танцовщицы завораживали зрителя этим древним искусством уже давно – в свое время им удалось затмить собой даже цветной кинематограф или Мировую выставку 1939 года. Начиная с сороковых годов, в городе имелось как минимум два-три ближневосточных или греческих клуба, в котором выступали девушки, владеющие секретами этого древнего танца. Но никогда еще на Манхэттене не было исполнительницы, равной по технике и таланту Саломее из «И+И».
В шесть пятьдесят зазвонил телефон. Трубку снял Спайк.
– «Исаак и Исмаил», – ответил он. – Свободных мест нет. – Выслушав в течение нескольких секунд незримого собеседника, он жестом подозвал Эллен Черри. – Тебя. Вроде бы как мать.
– Я сниму трубку в кухне. Извини, Спайк. Я говорила им никогда не звонить сюда по вечерам, когда мы заняты обслуживанием клиентов.
– Ничего страшного. Все места заняты.
– Да, но сколько тонн фалафеля я должна разнести!
– Не волнуйся. Давай я вместо тебя обслужу твои столики. Ведь если у кого и разыгрался аппетит, то только на нашу Саломею.
– Ладно, не преувеличивай. Кстати, завтра я собиралась купить кисти и холст.
Отмахиваясь от анонимных рук, норовивших похлопать ее или ущипнуть за полку, Эллен Черри прошла в кухню. Сняв трубку с висевшего на стене дополнительного аппарата, она узнала, что ее отца больше нет в живых.
Набальзамированный Верлин лежал в гробу, и от него еще попахивало слегка заплесневелой мочалкой – тоже своего рода вызов, от которого Эллен Черри стало чуть легче на душе. Верлин как бы уносил этот свой запашок с собой в могилу.
Эллен Черри постояла у открытого гроба, вспоминая все то, что они когда-то делали вместе, то, что Верлин делал ради нее: кукол и наборы для рисования, которые он ей покупал, фильмы, которые она смотрела, сидя у него на коленях, их поездки во Флориду, во время которых он постоянно спрашивал у нее, хочется ли ей «кока-колы» или гамбургера, а может, его «папина дочка» хочет пи-пи (хотя на самом деле ей больше всего хотелось играть в зрительные игры). Глотая слезы, Эллен Черри перетасовывала колоду воспоминаний – карты отцовской любви, на которых были и радость, и тревоги, и самопожертвование. Но то и дело оттуда выскакивал черный туз, напоминая о том, как однажды отец выгнал ее из-за мольберта, как он нещадно скреб ей лицо и кричал «Иезавель!». Почему-то это воспоминание заслоняло собой все остальное, что он сделал для ее развития и счастья. Эллен Черри терзалась сомнениями, нормально ли это, случается ли так, что и другие люди тоже держат в душе обиду на любящих родителей даже после того, как тех уже нет в живых. И если сама она умрет завтра, будут ли ее помнить за то немногое хорошее, что она успела сделать в этой жизни, или за ее эгоизм и озлобленность, особенно в отношении Бумера Петуэя? Она лила слезы как по отцу, так и по себе самой. Неожиданно ей бросилось в глаза, что при бальзамировании Верлину густо наложили на лицо косметику, и она улыбнулась сквозь слезы горькой улыбкой.
Пэтси подошла и встала рядом.
– Его свел в могилу футбол, – сказала мать.
– Мама, о чем ты говоришь? Папа ведь последний раз играл еще ребенком.
– Не играл, зато смотрел. Он угробил свое сердце, сидя перед телевизором.
Позднее один из участников церемонии похорон рассказал Эллен Черри, что Верлин смотрел показательный матч с участием «Вашингтон редскинз». Неожиданно ему стало плохо, и он схватился за сердце.
– Дело не в том, что ваш отец был заядлым болельщиком, – добавил тот человек. – Просто он долго просиживал перед ящиком и пихал в себя всякие чипсы.
В своей речи Бадди Винклер обошел стороной тему футбола и телевидения, однако вспомнил парочку эпизодов про то, как в молодые и бесшабашные годы они с покойным «ловил и лягушек». На сей раз преподобный блеснул красноречием, это была вынуждена признать даже Эллен Черри. Его саксофон исторгал радость в глаза усопшему, пел успокоение навсегда заглохшему мотору в груди. С гипнотическими каденциями он воспроизвел перед притихшей паствой тень, что отбрасывает только что появившийся на свет младенец, как затем эта тень растет и заостряется, пока не становится похожей на церковный шпиль, что устремлен в небесную высь к Господу Богу.
– Путь вниз есть путь наверх, – произнес он, цитируя греческого философа перед группой людей, которые привыкли принимать как истину лишь слова непосредственно из Священного Писания или из уст политика-южанина.
Эллен Черри так и подмывало спросить его, что он хотел сказать, цитируя в храме Господнем афоризм философа-язычника, однако не осмелилась подойти к нему ближе. После похорон, уже у них дома, Бадди провел большую часть времени, обнимая Пэтси и время от времени притягивая ее заплаканное лицо к лацканам пиджака от Армани. Но стоило ему перевести глаза в сторону Эллен Черри, как взгляд его становился темнее тучи, а золотые зубы начинали издавать скрежет. На ее счастье, уже на следующее утро он вернулся в Нью-Йорк.
А еще через день, ближе к вечеру, вернулась туда и Эллен Черри. На этом настояла Пэтси.
– Тебе надо на работу. Папа был бы против, если бы ты пропустила лишние дни. Ты ведь знаешь, как он относился к бездельникам и прогульщикам.
И все равно Эллен Черри не хотелось уезжать. Но тут Пэтси призналась ей, что тоже собирается перебраться в Нью-Йорк.
– Сейчас я пока вся на нервах. Господи, главное – прийти в себя, пережить все это и успокоиться. Думаю, что со временем у меня получится. И как только я приду в себя, то больше не собираюсь сидеть в этой дыре. Может, я приеду к тебе и поживу какое-то время с тобой. Надеюсь, ты не против? После отца осталась страховка, так что денег хватит, и кто знает, может, мне удастся немного подзаработать на этом старом сарае.