Выбрать главу

Абу разъяснил Эллен Черри логику их со Спайком рассуждений.

– Что касается этого Палеса, мне трудно судить, в какой мере Бумер провел предварительное историческое исследование.

– Возможно, в недостаточной. Как мне кажется, он просто наткнулся на эту историю в какой-нибудь книге, и она ему понравилась.

– Сегодня мы даже специально пропустили теннис, чтобы проверить его утверждения в библиотеке.

– Ну и как? Он там не сильно все переврал?

– О нет! Но то, что он нам поведал, – это лишь верхушка айсберга.

– Да-да, моя дорогая Эллен Черри. Такое впечатление, будто культ ослиного божества был весьма распространен в древнем мире. К своему великому удивлению, я узнал, что Палатинский холм в Риме был назван в честь этого шутовского Палеса.

– Один плюс в нашу пользу – хотя, может, и не плюс. Мы, евреи, обычно воспринимаем его в мужской ипостаси, называя его «Иа».

– И на ферме жил осел, иа-иа-иа, – пропела Эллен Черри строчку из детской песенки.

– Тебе все хиханьки, хотя на самом деле ты не так уж и далека от истины.

– Как ты только что весьма тонко подметил, Тацит писал, что семиты начали поклоняться ослу потому, что, если бы не дикие ослы, им никогда бы не выжить в пустыне. Боюсь, однако, что все гораздо сложнее. Насколько сложнее? Скажем так: мало того что дети Лилит, этой первой, «нехорошей» жены Адама, появлялись на свет ослоподобными, или что Самсон разил филистимлян челюстью осла и даже сам Иисус въехал в Иерусалим на одном из таких длинноухих скакунов-недоростков – на самых ранних изображениях еврейский Мессия предстает перед нам и как распятый на дереве человек с ослиной головой.

– Ну и ну.

– А еще раньше, у древних египтян, также имелось божество с ослиной головой, которого мои предки называли Сетом. Его также ежегодно распинали и пронзали ему бок. А в воскресенье утром он восставал из мертвых.

– Вы шутите?

– Я шучу? Да у меня и в мыслях нет шутить. Эту и историю, моя дорогая, я обычно рассказываю гоям, которые обвиняют мой народ в том, что мы-де распяли Христа. А ты говоришь, что я шучу.

– В женской своей ипостаси Палее был покровительницей стад, таким образом обеспечивая выживание племени. Как двуполое божество Палее имел своих жрецов и жриц, чьи лица обычно скрывали большие деревянные маски в виде ослиной головы. От названия храмов, где поклонялись культу Палеса, пошло наше слово «дворец», «palace».

– Ну и чудеса! Даже не верится.

– Во время праздника Палилий – в христианском календаре он превратился в День святого Георгия – в этих храмах устраивались весьма отчаянные игры.

– Могу себе представить!

– Сегодня на празднике по поводу дня рождения дети нередко играют в такую игру, как «Приколи ослику хвост». Надо сказать, детишки плохо представляют, что это значит.

– Иа-иа-иа, – пропела Эллен Черри.

Поскольку Палее был важной религиозной фигурой, его бледный призрак до сих пор бродит как по Западу, так и по Востоку. А поскольку о нем (или о ней) практически забыли, то ревизионисты-теологи приложили все усилия к тому, чтобы окончательно стереть его следы. Так что Спайк с Абу решили, что было бы неплохо реанимировать ослоподобное божество.

– Прошлое забывать опасно. Разумеется, вряд ли здесь удастся избежать споров и разногласий, но в целом скульптура производит бодрое, жизнеутверждающее впечатление. Так что если зашоренные фундаменталисты сумеют подняться над своими догмами, то даже им проделки осла доставят немалое удовольствие.

– Да, их пора лягнуть в одно место, для бодрости, – согласилась Эллен Черри. – Что ж, примите мои поздравления. Есть в этой скульптуре некая поэзия. То есть л хочу сказать вот что: наша обычная убежденность в том, что некая форма всегда занимает некое пространство, срывается присутствием трех компонентов – камня, карты и фигуры, которые объединены между собой лишь на подсознательном уровне и которые тем не менее в человеческом сознании игриво перекликаются с постоянным столкновением образов и их смыслов…

Спайк и Абу удивленно уставились на нее.

– Охо-хо! – произнес один.

– Интересно, и что такая девушка, как ты, забыла в этом ресторане?

– Да, но хочу напомнить вам одну вещь. Вы так и не сказали мне, как вам понравилась моя настенная роспись.

Сказать по правде, у обоих на сей счет еще не было мнения. Нет, конечно, им никогда не пришло бы в голову завесить творение Эллен Черри или замуровать его под слоем штукатурки, поскольку тем самым они задели бы ее чувства. И Спайк с Абу были вынуждены признать, что настенная эта живопись придала помещению цвет и некую энергетику. А вот понимали ли они ее смысл, нравилась ли она им, были ли они готовы защищать ее от нападок критиков – что ж, это уже совсем иное дело, или как выразился бы Спайк – другой табак.

Кстати, без критических отзывов и впрямь не обошлось. Среди персонала и посетителей лишь единицы пришли от нее в восторг. Большинство предпочло ее просто не замечать, а кое-кто счел роспись возмутительной, узрев в ней оскорбление самой идеи искусства и их собственного восприятия действительности. Не единожды Спайк и Абу оказывались в стане то первых, то вторых, то третьих, хотя, как правило, не дольше, чем на час.

Когда кто-то из представителей Великобритании в ООН заметил: «Моя семилетняя дочь нарисовала бы не хуже», Эллен Черри ответила ему так, как только и можно было реагировать на такой избитый и ограниченный взгляд на искусство:

– Но ведь не нарисовала же. В отличие от меня.

Во время пятничного коктейля, когда бар заполняли завсегдатаи, как правило, не обходилось без замечаний в адрес настенной росписи – как правило, шутливых и любительских. После того, как какой-то врач-египтянин отпустил в адрес детища Эллен Черри какую-то особо ядовитую колкость, детектив Шафто поднялся с места, поднес к стене пивную кружку и произнес тихо, но с чувством:

– Такое достойно музея.

Сказал и сел на место.

Все знали – этот хмурый, крепкий чернокожий американец с седыми волосами и сломанным носом если и говорит, то только по делу. И люди уважали его мнение. И если, по мнению Шафто, эта роспись достойна занять место в музее, так тому и быть. В зале не нашлось никого, кто посмел бы с этим мнением не согласиться. Хотя большинство пребывало в полном взаимопонимании с барменом, который, выдержав почтительную паузу, добавил:

– Вот почему я и не хожу в ихние музеи.

– Их музеи, – поправил его доктор Фарук. Присутствуй при этом Жестянка Бобов, он(а) наверняка бы при-шел(ла) в восторг.

Взгляд проникал в картину через клюв совы. Это была ночная картина, хотя вид – если, конечно, это можно назвать видом – представлял собой интерьер. Тем не менее звезды тоже были видны, а мебель была забрызгана лунной пеной.

Через ромбовидное окно было видно, как на склоне холма мирно посапывали спящие животные. Имелись здесь и архитектурные детали, что сразу бросались в глаза. Однако картина – если, конечно, это можно назвать картиной – при желании воспринималась как пейзаж. Разве печку не затеняла крона дуба? И разве сам дуб не душили побеги омелы? Густая и липкая краска была нанесена щедрыми мазками. Тем не менее впечатление, которое производила эта картина, скорее наводило на мысль не о современном изобилии, а о доиндустриальном великолепии: черном, бархатистом, дымном великолепии жизни на краю векового леса. Пасторальное великолепие, радость дровосека.

До какой-то степени настенные образы наводили на мысль о давно утраченном и вновь обретенном прошлом. А еще она будила мысли о том, что утраченное прошлое – это чистой воды отражение восприятия современного городского жителя. Ведь откуда, в конце концов, произошли городские жители? Что представляет собой городской эквивалент плясок вокруг костра и тех клыкастых существ, что подстерегали дев, когда те шли за водой?

И хотя картина была тяжелой и насыщенной, хотя и провисала под своей тяжестью, подобно старушечьей коже, в ней ничего не стояло на месте. Грибы, фетиши, шерсть и вино, банки с тушью, маки, сверчки, отравленные стрелы, бравурные спирали сочного дыма: все это вращалось под стать звездам – вперед, наружу, внутрь, назад, в стороны, вверх и вниз, снова, и снова, и снова. Железный меч, что лежал в дубовом сундуке, был таким же живым, что и серебряная ложечка, что приплясывала на шкуре бизона, а золотая колыбелька, что балансировала в разветвлении суков, раскачивалась так сильно, что вместе раскачивалось и небо, словно Зодиак взял и превратился мюзик-холл.