Работая локтями, Эллен Черри направилась против людского потока, с трудом пробиваясь к выходу с Таймс-сквер, в то время как сотни других людей двигались как раз ей навстречу. В какой-то момент ее движение блокировала группка парней из Нью-Джерси.
Протиснуться сквозь них ей не удалось, и она воспользовалась временной задержкой, чтобы пробежать глазами первые полосы газет в киоске. Одна весьма внушительных размеров статья описывала ситуацию в Иерусалиме. В первом абзаце сообщалось о том, что отряд израильских солдат при помощи бульдозера заживо похоронил под обломками дома с полдесятка молодых арабов с Западного берега (одному из детей было одиннадцать лет), которые, как им показалось, закидали камнями армейские грузовики. Во втором абзаце описывалось то, как в уличном кафе в Иерусалиме пара палестинцев заколола ножами четверых ни в чем не повинных мирных израильских граждан и одного американского туриста. Нанося своим жертвам ножевые удары в живот, сердце и легкие, они кричали: «Аллах Акбар!»
Эллен Черри пришла в ужас от прочитанного и поспешила отвести взгляд. Отвернувшись, она заметила небольшую прогалину в толпе, в которую и поспешила юркнуть. Она толкалась, ее толкали, и вскоре человеческий поток снова вынес ее на Пятую авеню. Здесь она зашагала в северном направлении, где толпа значительно поредела, а гул с каждым шагом звучал все глуше. Когда она добралась до собора Святого Патрика, то была на улице едва ли не единственным пешеходом, хотя Таймс-сквер за ее спиной гудела, как отдаленный водопад попугаев и суповых кастрюль, а каждый второй проезжающий мимо автомобилист от всей души давил ладонью на клаксон.
Возле собора Эллен Черри замедлила шаг. Совершенно неожиданно за решеткой на уровне лодыжек мелькнуло – или ей только показалось, что мелькнуло, – нечто похожее на пурпурный лоскут. Это настолько напомнило ей одно из покрывал Саломеи, которые та роняла на пол, что Эллен Черри решила, что в данную секунду стала жертвой обычной галлюцинации.
«Похоже, теперь они будут мне мерещиться повсюду, – подумала она. Я действительно как под гипнозом».
Она прошла еще несколько ярдов и остановилась на том месте, где когда-то выступал Перевертыш Норман. Намеренно, с максимально возможной точностью, поставила ноги на то место, где обычно стоял он. Затем зажмурилась и попыталась на какую-то долю дюйма повернуться налево. Однако ее, казалось бы, предельно медленное вращение на самом деле было чересчур быстрым и доступным глазу.
– Перевертыш Норман, – произнесла она вслух. – Куда исчезают волшебство и красота, когда их изгоняют из нашего мира?
Возле решетки снова мелькнуло что-то пурпурное. Однако выяснять, что же это такое, у Эллен Черри не было никакого желания. Она продолжала стоять на прежнем месте, чувствуя, что ей на лоб налипла снежная почтовая марка (как будто ее собирались отправить почтой на Юкон), и размышляла о Перевертыше Нормане до тех пор, пока думать стало не о чем. Затем, вспомнив о газетах, которые она только что пробежала глазами, Эллен Черри задумалась: «Почему мы превращаем нашу жизнь в такой же кошмар, какой творится на Ближнем Востоке?»
Танец закончен. Все покрывала Сброшены. Каскад прозрений завершился. Внутренний голос стих, и это было прекрасно, он и так дал ей больше чем достаточно советов, более чем достаточно понимания, более чем достаточно того, что можно было постичь самой. Тем не менее Эллен Черри подумала, что еще когда-нибудь обратится к нему. Стоя на следах Перевертыша Нормана, она снова зажмурилась и принялась мычать что-то невнятное, имитируя музыку, которая весь день наполняла помещение «И+И».
Как там дела на Ближнем Востоке? Почему от них все сходят с ума? Почему все это так ужасно? Неужели все это настолько безнадежно? Хотелось бы знать.
Довольна долго Эллен Черри не слышала ничего, кроме звуков беснующейся толпы, праздновавшей победу в футбольном матче. Это не удивляло ее. Она стряхнула с носа снежинку (Антарктика, двадцать два цента). Что, собственно, ей ожидать? Но неожиданно в ее сознании начал оформляться ответ – медленно, органично, подобно пчелам, строящим свои соты.
Задумайся над анатомией Ближнего Востока, сказал ей внутренний голос. Разве не называли его Плодородным Полумесяцем, первобытным чревом, давшим жизнь всему человечеству? Посмотри же на него сегодня, подумай о нем. Из всех мест на нашей планете Ближний Восток – самое лихорадочное, самое жгучее, самое болезненное, самое измученное, самое напряженное, самое кровавое, самое травмированное, растянутое до такой степени, что может порваться в любую секунду. Оно тебе ничего не напоминает? Проблема Ближнего Востока есть не что иное, как нескончаемые родовые схватки. Мир рожает, а Ближний Восток, очевидно, – та самая утроба, из которой, если не произойдет выкидыша, должно родиться новое мироустройство для всего человечества. Роды эти затяжные и трудные, и состояние может ухудшиться прежде, чем будет услышан первый крик, однако за Ближний Восток переживать не стоит: нечто великое, нечто волшебное, нечто совершенно невообразимое нарождается там на свет.
Ты что, прикалываешься надо мной? – спросила Эллен Черри, однако в этот самый момент мимо промчалась машина, битком набитая молодыми громкоголосыми глотками, из которых вырывался счет только что завершившегося матча, и она больше ничего не услышала, как и не произвела на свет никакой другой подходящей мысли.
Наследующий вечер она вылетела в Иерусалим. Часть расходов ей оплатила Пэтси, часть – Спайк Коэн. Оба благодетеля отвезли ее в аэропорт имени Джона Ф. Кеннеди и проводили на самолет.
По пути из аэропорта домой сидевшие на заднем сиденье лимузина Пэтси и Спайк влюбились друг в друга. Немного позднее они поженились и перебрались жить в Бруклин-Хайтс, где Пэтси стала брать уроки танца живота и где ее знаменитые белые сапожки удостоились вполне заслуженного внимания.
Сама мысль об этом в один прекрасный день вынудила Эллен Черри расстаться со своим давним пристрастием к хорошей обуви.
Ржавый металл привлек внимание утреннего солнца – точь-в-точь как брошка с рубином притягивает к себе вожделенные взоры грабителя. Будь Жестянка Бобов человеком, он(а) потянулся(ась) бы и зевнул(а). Над Иерусалимом – городом, который, то в одном состоянии отчаяния, то в другом, повидал на своем веку уже немало самых разных дней, – занимался новый день. Примерно в двух сотнях ярдов западнее Яффских ворот, в груде камней, жестянка с консервированными бобами, или, вернее, то, что от нее осталось, приветствовала новый день проржавевшим, неодушевленным эквивалентом улыбки.
Раковина не сумела уберечь Жестянку от соленых вод Атлантики, и те сделали свое недоброе дело. Процесс окисления обволок поверхность консервной банки подобно тому, как оранжевая варежка обволакивает руку, после чего за дело взялось разложение.
– Я как тот старый усталый бродяга, сидящий возле железнодорожной колеи, – пояснил(а) Жестянка Бобов своей славной спутнице Раковине. – Старый ржавый хлам, ни на что не годный, разве что исполнять на губной гармошке дрянной блюз.
Эта жалоба, конечно же, была в лучшем случае неискренней, в худшем – полностью притворной.
Надежда на то, что сухой и жаркий климат Израиля продлит жизнь Жестянки этак еще как минимум на полгода, не могла изменить печального факта: консервная банка доживала свои последние дни – ржавая, треснутая, мятая, давленая, жиденькая, как бакенбарды козла. И все-таки последнее местообитания пришлось Жестянке Бобов очень даже по вкусу. Дело в том, что Жестянка полюбил(а) – да что там! – проникся(лась) обожанием к статуе Палеса.
Как только оба оказались на родной земле, Раскрашенный Посох и Раковина без особого труда нашли друг друга. Талисманы пригласили Жестянку перебраться вместе с ними к Куполу на Скале, где они теперь тем или иным неофициальным образом устроились в ожидании грядущего строительства Третьего Храма, какую бы форму тот ни принял. Хотя Жестянка Бобов и был искренне благодарен(на) им за участие в его(ее) судьбе, тем не менее приглашение он(а) отклонил(а):