Выбрать главу

Пэтси договорилась до того, что из-за Верлина она загубила свою карьеру танцовщицы, на что Верлин отвечал, что ей следует пасть перед ним на колени и благодарить за то, что он, женившись на ней, спас ее от бесчестья.

Как-то раз Эллен Черри услышала, как отец сказал:

– Она сидит, запершись в своей комнате, вот уже целую неделю. Когда же она наконец спустится к нам сюда вниз?

– Наверное, когда у нее наконец заживет лицо, – ответила Пэтси.

– Ничего страшного с ее лицом не произошло. Мы просто оттерли его во имя Господа нашего. Ничего такого мы ей не сделали.

– В любом случае, Верлин, она спустится к нам не раньше, чем когда захочет или будет к этому готова. Ей уже восемнадцать, она свободная белая девушка.

Я именно такая, подумала Эллен Черри. Она оторвала голову от проплаканной подушки и села на мокрой от слез постели. Господи, как она раньше не додумалась?

– Я именно такая!

Убедившись, что за окном ночь и все вокруг спят крепким сном, она тихонько спустилась вниз. Верлин в это время имитировал в спальне аллигатора, а его супруга ворочалась на диване в гостиной. Эллен Черри сделала себе омлет из четырех яиц, запив его бренди, который Пэтси добавляла в пироги с фруктовой начинкой, – единственная разновидность алкоголя, которую держали в доме.

Утро застало ее в сварочной мастерской, где она каким-то чудом сумела уговорить Бумера, и тот одолжил ей пятьсот долларов. Может, она пригрозила ему, что расскажет его собутыльникам, что он втихаря берет уроки танго. А может, пощекотала ему в ухе своим нежным язычком.

В ту ночь она еще раз спустилась из своей комнаты вниз. Пэтси к этому времени перебралась в спальню, Верлин же похрапывал на диване. Эллен Черри какой-то миг постояла возле спящего отца. Во сне его розовое лицо напомнило ей водяную лилию работы Моне. И она подумала, что Верлин – достойный человек, изуродованный догмой. А Дядюшка Бадди и Пэтси ведут вечную тяжбу за его колеблющуюся душу. Пока вроде бы перевес был на стороне Бадди, однако Эллен Черри была готова поспорить на пять сотен Бумеровых долларов, что на самом деле первенство принадлежит ее матери. Она нагнулась, чтобы поцеловать отца в щеку, но уловила все тот же запах заплесневелой мочалки и передумала.

Затем Эллен Черри села в первый же междугородный автобус, что проезжал через их городок, и покинула пределы Колониал-Пайнз. Было четыре часа утра. Автобус довез ее до Цинциннати. Отсюда она автостопом направилась в сторону Нью-Мексико, намереваясь совершить нечто девчачье и романтическое, например, установить мольберт рядом с могилой Джорджии О'Кифф. Однако она не собиралась долго бродяжничать и поэтому сделала передышку в Сиэтле. Правда, здесь ей пришлось приспособить свои зрительные игры к шипящим занавесам дождя.

Подрабатывая по вечерам официанткой, Эллен Черри заработала на обучение в Корнишском колледже искусств, который через три года и окончила. Учеба в нем изменила ее судьбу только в одном отношении: теперь она имела полное право вступить в ряды Дочерей Дежурного Блюда, местной организации официанток с университетским дипломом. Выплачивая довольно крупные еженедельные взносы, собирая пожертвования, занимаясь мойкой автомашин в купальниках-бикини и продавая выпечку (главным образом похищенную в тех ресторанах, где они работали), Дочери создали некий фонд финансовой поддержки наиболее достойных своих представительниц, чтобы те могли на время отложить в сторону поднос и посвятить себя своему истинному призванию. Эллен Черри тоже удостоилась подобной чести и целых полгода без перерыва писала картины. Работа, которую она завершила, была вывешена в одном из местных ресторанов.

– Сама я сбежала, а мои картины остались, – объяснила она своим коллегам. Скорее всего это был самый счастливый период ее жизни.

Вот уже несколько лет в живописи Сиэтла, равно как и в живописи Нью-Йорка, преобладала школа Большой Уродливой Безмозглой Головы. Коллекционеры и дилеры от искусства, опасаясь вкладывать деньги в новые веяния, были вынуждены увешивать свои стены неуклюжими портретами агрессивных жертв урбанистических страхов: этих истеричных, замученных жизнью хлюпиков, которых, судя по всему, за углом поджидала плутониевая клизма. На заднем фоне неизменно красовались горящие здания, череп и кости или же бешеные собаки с эрегированными пенисами. Однако мир искусства все-таки хоть и медленно, но вращается вокруг своей скрипучей оси, и в один прекрасный день – бац! – знатоки вдруг начинают снова проявлять интерес к цельности, художественному видению и технике, в которой выполнено художественное произведение. Видимо, по причине ностальгии, порожденной неосознанной тягой к природе, не загрязненной отходами промышленного производства и не обезображенной промышленными же предприятиями, впервые после периода Великой Депрессии возродился интерес к пейзажной живописи. Так к дверям Эллен Черри Чарльз потихоньку начали протаптывать тропинку.

Нет, конечно, на ее полотнах камыши вырастали прямо из борта лодки. Ее деревья являли собой петли на фоне пространства. Ее горы были небесно-голубыми, а желтоватое небо цветом напоминало камни. Тем не менее ее пейзажи были узнаваемы, и они нашли своих почитателей. Нет, у нее пока не было ни модной галереи, ни богатых покупателей, но, как поговаривали, она уже была раскрученным художником, хотя и продолжала два раза в неделю подрабатывать официанткой в кафе.

В общем-то именно так она и жила в Сиэтле до тех пор, пока туда не прикатил на индейке Бумер Петуэй.

* * *

Незадолго до выхода на пенсию отец Бумера купил передвижной караван «Эйрстрим», собираясь провести последние золотые годы жизни, колеся по всем Соединенным Штатам.

– Мы прокатимся на этом драндулете от моря до моря, – заявил он супруге.

– И не пропустим ни одного нашего любимого телевизионного шоу, – добавила миссис Петуэй.

Увы, в самый разгар торжеств, посвященных проводам на пенсию, с мистером Петуэем случился удар, и он скончался. Его вдова продала дом и переехала к сестре, предварительно отписав «Эйрстрим» сыну.

«На кой хрен мне сдалось это серебристое яйцо весом в восемь тонн?» – задумался Бумер. Его метафора оказалась как нельзя к месту. Если не считать водительской кабины с рулем и приборной доской, «Эйрстрим» производит именно такое впечатление. Ни дать ни взять гигантское яйцо, отложенное некой металлической птицей-драконом – крутосваренное яичечко, которое статуя Свободы обычно собирается облупить себе на завтрак. Серебристый, как звездный свет, тупорылый, как мордашка морской свиньи, «Эйрстрим» представлял собой продолговатую горошину, боб, колбасную шкурку, надутую ртутью, малый дирижабль мягких форм, лимон (по форме, а не по своим качествам), футбольный мяч титанов.

Каждое утро, прежде чем отправиться на работу, Бумер обычно вставал, уперев руки в боки, перед этим чудом автомобильной промышленности и внимательно его разглядывал, покачивая головой. Время от времени, в тех случаях когда Бумер опаздывал на работу, терзался похмельем или когда имело место то и другое одновременно, он обходил серебристую колымагу вокруг, задевая изуродованной ногой ее запыленные выпуклости. Однажды утром ему в голову пришел один забавный образ. С тех пор всякий раз, когда его взгляду представал серебристый автомонстр, Бумер снова мысленно возвращался к этому образу.

Так продолжалось около года. Однажды в пятницу Бумер проснулся в настроении, которое, пожалуй, лучше всего назвать оперным. Возбужденный, мелодраматичный, готовый взорваться переполнявшей его энергией, ощущая, как голова его кружится от некоей помпезной, фаталистической увертюры, он вспугнул певичку-сопрано, с которой провел ночь, схватил упаковку с шестью банками пива и прикатил на «Эйрстриме» в сварочную мастерскую. Там, игнорируя прочие заказы, он под недовольное ворчание сварщиков целый месяц трудился над гигантскими металлическими «ножками» и парой похожих на обрубки металлических же крылышек, которые затем были приварены в соответствующих местах к корпусу яйцеобразного каравана.

– Вот, – сказал Бумер. – Разве не похоже на жареную индейку?