Выбрать главу

К началу апреля, когда они уже собрались отказаться от услуг оркестра, беззубый старикашка сообщил, что в следующую пятницу вместе с музыкантами будет выступать «самая красивая» танцовщица, которая исполняет танец живота и которая «очень-очень превосходная мастерица» играть на бубне.

Пока Спайк на радостях расспрашивал старого музыканта о том, будет ли она в обуви или же босиком, Абу – в равной степени обрадованный, хотя и не столь шумно, – скормил Эллен Черри пикантную новость о том, как в период музыкального бездействия, навязанного Мухаммедом в седьмом веке, одобрение получили лишь гирбал и бубен – правда, последним можно было пользоваться без звона, поскольку издававшие звон инструменты были запрещены.

– Вот что сделала новая религия с арабской культурой, – сказал Абу. – Она оставила нам барабаны, но забрала звон.

– Мы, баптисты, тоже не слишком много звоним, – отозвалась Эллен Черри. – За исключением тех случаев, когда позвякиваем монетами на блюде, собирая пожертвования.

* * *

Сегодня третья пятница апреля. Весна возлежит на Нью-Йорке подобно одалиске на диване в гареме своего владыки. Подобно инфицированному.

СПИДом младенцу на гарлемском диванчике. Восходит огромных размеров луна. Подобно одалиске луна кажется переполненной до краев засахаренными фруктами и спермой, однако дымка, сквозь которую она восходит, редка, забита флегмой, испещрена язвами, которые почти наверняка болезнетворны. Повсюду мягкость ластится к твердости. Твердость пожимает плечами и говорит: «Ну и что?» – роется в отбросах долларов, вонзает футовой длины иглы в свои вены. На тысячах покрытых коркой сажи конечностях разворачиваются нежные зеленые листочки. Острый мефистофелевский запах, изрыгаемый выхлопными трубами транспортных средств, резко контрастирует с хлорофиллом. При вдыхании воздуха одна ноздря втягивает колдовскую струю ядов, тогда как другая – благоуханный сироп, источаемый различными растениями. В смешанном лунном свете и искусственном освещении неона и свечения листьев небоскребы красивы, как процессия индусских святых. Пузырясь и подмигивая огнями, они кажутся полными живицы, подобно кленам в парке.

Выплескиваясь на улицу из недр квартир и кондоминиумов, из бутиков и кафешек, возбужденные толпы находят новый ритм, ритм, являющий собой нечто среднее между оцепенением зимы, застывающей как механическая игрушка, у которой кончился завод, и медленным движением ныряльщика, погружающегося, как в море, в глубины предстоящего влажного лета. Давя подошвами упаковки от гамбургеров, одноразовую посуду, пачки из-под презервативов, медицинские шприцы, пустые баллончики – распылители краски, которыми пользуются граффитисты, они движутся, едва ли не пританцовывая, бессознательно совершая своими шагами некий весенний ритуал, забытое ощущение влажной земли, семени и барашка и первоцвета. Незаконченная и нескончаемая симфония, под которую они движутся, состоит из доносящихся из магнитофонов звуков сальсы, рэпа и фанка; из обрывков произведений Антонио Вивальди, струящихся из изысканных ресторанов и лимузинов; из сложных ритмов, которые призрачный мундштук Кола Портера выстукивает в фойе дорогих отелей по позвоночникам туристов и бизнесменов; из заумного технорока в барах Сохо и мансардах художников, из соло на ударных, извлекаемого из пластиковых ведер и металлических подносов уличными музыкантами; из голосов андрогинных дикторов, объявляющих «новости»; из пронзительного скрежета автомобильных и автобусных тормозов; из бесконечного воя сирен; из бибиканья клаксонов такси; из редких выстрелов или криков; из девичьего смеха, мальчишеского бахвальства, собачьего лая, нытья нахальных нищих, воплей бездомных психов и, конечно же, пророчеств уличных проповедников, что доносятся едва ли не с каждого перекрестка. Все эти провидцы, как рукоположенные, так и самозваные, в один голос предупреждают прохожих о том, что, возможно, сегодня – это последний апрельский день, дарованный Господом человечеству, как будто апрель – это котенок, а Господь – сердитый фермер с мешком за плечами.

К июлю воздух Нью-Йорка уже накачан стероидами, брутальные бицепсы будут перекатываться в легких каждого, кто будет вдыхать его, а щеки чувствительных личностей он будет царапать, как щетина.

Однако в этот апрельский вечер атмосфера была исключительно фемининной. Смог щеголял в кружевах, ветерок кутался в любимый беременными хлопок, а усталые горожане, которым подмигивали и с которыми заигрывали, отказались от какой-либо самообороны.

Перед самым закатом над Манхэттеном выстраивается логарифмическая линейка канадских гусей, давая уличному движению урок гусиных криков, от которых садятся батарейки. Шеи миллионов кранов как один вытягиваются, следя за полетом гусей, и когда косяк исчезает в дымке, древняя интоксикация охватывает коллективный мозг. Теперь все без исключения слегка пьяны вином диких гусей.

Эллен Черри ощущает буйство женственности на городских улицах еще до того, как покидает свою квартирку. С двенадцатого этажа «Ансонии» неоновые вывески похожи на мазки влажной губной помады, а в какофонии, что доносится с Бродвея, слышится урчание сытой кошки. В обычное для пятничного вечера ассорти коммерции и культуры, любви и криминала, роскоши и мерзости затесался нектар древесных почек, лунного солода и гусиного грога: Эллен Черри может попробовать все это, когда с треском распахивает окно. Она открывает его шире и делает глубокий вдох. Это ночь, полная предвкушений, ночь, когда должно произойти нечто фантасмагорическое, и Эллен Черри не терпится поскорее стать соучастницей ночного волшебства.

– Нью-Йорк проглотил бубен, – говорит она. О бубнах она не знает ничего, кроме того, что ей было недавно рассказано. Однако ей понятно, что этот женский и необузданный музыкальный инструмент будет звучать сегодня ночью у «Исаака и Исмаила», где ей предстоит работать в ночную смену с девяти до трех ночи. Как оказывается, ее метафора вполне уместна, хотя она полностью ее забывает к тому времени, когда возвращается к шкафу в прихожей, чтобы повесить пальто, которое, как она решила, ей не понадобится (не следует недооценивать ту степень, в которой освобождение от тяжелой зимней одежды вносит свой вклад в новое настроение города).

В тот самый миг, когда Эллен Черри выходит из спальни, в ящике комода, где хранится нижнее белье, происходит беспрецедентное движение. Ящик слегка приоткрывается, и Ложечка также ощущает колдовскую притягательность апрельского вечера.

* * *

Дарума внимательно следит за ней. Ложечка вся трясется, как наркоман-кокаинист на собеседовании при приеме на работу. Приняв вертикальное положение, она балансирует на кончике ручки и подпрыгивает на высоту, позволяющую ей на короткое мгновение заглянуть за край ящика для нижнего белья. Подпрыгивает, колеблется, дрожит. Попрыгивает, колеблется, дрожит.

– Камикадзе, – шепчет вибратор.

– Камикадзе?

– Божественный ветер.

Она подпрыгивает, колеблется, дрожит.

– Божественный ветер?

– Ступай! – говорит он. – Следуй за ветром. Дерзай. Терять тебе нечего. Ступай!

Ложечка покорно следует его совету.

И бесшумно приземляется на ковре, устилающем пол спальни. Перекатывается. Оглядывается по сторонам. Направляется к сумочке, которую Эллен Черри второпях бросила на полу возле двери.

Последнее, что она слышит, ныряя в самую гущу ключей, мелочи, бумажных носовых платков, писем Бумера, постиезавелиевской косметики и старых, потрепанных фотоснимков Джорджии О'Кифф, вырезанных из каких-то журналов, – это радостно-придурковатый смех языческого дилдо.

Сумочка среднестатистической женщины весит около килограмма. Сердце среднестатистической женщины весит девять унций. Вес бубна – что-то среднее между первым и вторым, чуть ближе к весу сердца, нежели дамской сумочки.

Эллен Черри возвращается в спальню; она хватает сумочку и принимается рыться в ней. Несколько раз ее правая рука – та самая, на которую попало в изгнание обручальное кольцо, – касается Ложечки либо перекладывает ее, не обращая ни малейшего внимания. Разве может женщина, которая не знает содержимого своей сумочки, знать то, что таится в ее собственном сердце?