К обеду все снопы были обмолочены. Колосья блестели. С них сошла чернота. Теперь за довеном клубилась тонкая, золотистая пыль, которая, чуть обжигая нос, быстро рассеивалась, распространяя вокруг запах гари.
Вдалеке какой-то человек укладывал снопы в кучу. Еще дальше были видны двое мужчин; они молотили. И больше на огромной равнине не было ни души.
Жнивье было довольно высокое. Косилка срезает хлеба под корень. Жнивье остается низкое, с вершок, а иногда и совсем не остается. Когда убирают серпами, срезают только колосья.
За жнивьем опять шли заросли колючек.
Стояла невыносимая жара.
У Мемеда пересохло во рту. Лошадь еле плелась, понурив голову. Мемед сидел на довене и опустив голову о чем-то думал. Он не заметил подошедших к самому току истов. Казалось, он спит. Лошадь нагибала голову и, захватив стебли, вяло пережевывала их. Стебли вываливались у нее изо рта. Мемед ничего не замечал. Солнце пекло беспощадно. Он встал на ноги и пристально посмотрел в сторону деревни. На горизонте никого не было видно.
— Ох, эта мать… — проговорил Мемед сквозь зубы.
Мать должна была принести ему еду и воду. Мемед судорожно глотнул. Во рту было совсем сухо. Он снова задремал. Лошадь остановилась, сунула морду в стебли. Засыпая, Мемед сначала не заметил этого. Но потом очнулся и, потянув за поводья, крикнул:
— Э! Ну, милая, ну!
Лошадь отмахивалась хвостом от назойливых мух, но они не отставали. Мемед, злой, снова встал на ноги и посмотрел в сторону деревни. За чертополохом показалась голова. Немного спустя он узнал мать. Гнев его смягчился.
Мать была вся мокрая от пота; узелок с едой, который она держала в руке, казалось, волочился по земле.
— Ну, как ты, сынок? — спросила она. — Кончил?
— Перебросал все снопы, — ответил Мемед.
— Не очень ли много ты их набросал?
— Многовато, но ничего, пойдет, — сказал Мемед и, нетерпеливо выхватив из рук матери кувшин, поднес его ко рту. Он пил долго и жадно. Вода текла через края кувшина, по подбородку, обливала грудь и ноги.
— Сойди, сынок. Давай-ка я немного погоняю лошадь. Поешь, — сказала мать.
Мемед передал поводья матери, а сам сел под куст ежевики и развернул узелок. В нем были лук и немного соли. Из мешочка с айраном[11] просачивалась вода. В мешочек проникли маленькие букашки. Он налил айран в чашку.
Поев, Мемед прилег под кустом, спрятав голову от палящих лучей солнца. Он тотчас заснул и проснулся уже после полудня. Протер глаза и побежал на ток.
— Ты, наверно, устала, мать? — спросил Мемед.
— Возьми поводья, сынок, — тяжело вздохнув, ответила
Через два дня все было обмолочено и провеяно. На третий день собрали необмолоченные колосья. На четвертый — собрали весь урожай. Красные зерна пшеницы сверкали на току. Но в этот день они не могли наполнить мешки пшеницей и свезти их домой: Абди-ага еще не приходил за своей долей. Куча зерна так и лежала на току. Ночью Мемед с матерью остались в поле сторожить зерно. Наступило утро, а Абди-аги все не было. Не пришел он и в полдень, и только к вечеру на вьючных лошадях к току подъехал Абди-ага с тремя батраками. Лицо его было черным, страшным. Доне испугалась. Она уже много лет знала его. Темное морщинистое лицо женщины еще больше сморщилось. Абди-ага знаком подозвал ее к себе. Батракам он приказал:
— Три четверти мне, одну четверть Доне,
Доне вцепилась в стремя:
— Не делай этого, aгa! Мы этой зимой умрем с голоду. Не делай! Не поступай так! Ноги твои целовать буду, ага!
— Перестань ныть, Доне! Я тебе даю то, что полагается, — буркнул ага.
— Мне полагается одна треть, — всхлипывая, ответила Доне.
Ага нагнулся с лошади к Доне. Посмотрев ей в глаза, он спросил:
— Кто пахал поле?
— Я пахала, ага.
— А мои люди тебе помогали?
— Помогали, ага.
— Доне!
— Слушаю, aгa!
— Заодно вдолби своему сыну, чтобы он не убегал к разным Сулейманам и не нанимался к ним в пастухи.
Доне смертельно побледнела. Ага погнал лошадь и скрылся из глаз.
Доне только крикнула ему вслед:
— Ноги твои целовать буду, ага, не делай этого!