Осилив такую складную речь, Харитон прикрыл глаза. Солнце пронизывало истончившиеся веки, он щурился, морщинки-трещинки разбегались и пропадали в зарослях седых волос. Лик у священника был тихий и довольный.
— Благо, что исцелили тебя старцы, — неуверенно начал Заварзин. — Только за что же им наши угодья отдавать?
— Я про угодья слова не сказал, — ответил Харитон, не открывая глаз. — Я про ересь... А исцелили меня не старцы, а сам святой Антоний. Как поднесли меня к раке с мощами его, открыли да увидел я не токмо нетленные косточки, но даже кожу на лбу его... Инда мороз прошёл по мёртвым членам моим, а после — огонь! И я заговорил и восстал!
Он вновь перекрестился, не доверяя своим способностям. Монахи замолитвословили. Крестьяне поснимали шапки. Священник неожиданно открыл глаза, и Неупокой смущённо встретил его прямой, холодный взгляд.
— Не веришь, еретик?
— Верю, — против воли откликнулся Неупокой.
Он не мог не верить очевидному, а тем более искренности старика, заглянувшего в гроб. Да и об иных исцелениях такого рода в церковных записях содержались проверенные сведения. Борясь с самозваными чудотворцами, церковь придирчиво свидетельствовала и нетленность мощей, и чудеса исцеления. Против многих из них нечего было возразить даже Косому и Вассиану Патрикееву. Их доводы о «самородном излечении», происходившем не волей мертвецов, а живой верой самого больного, убеждали слабо. С отцом Харитоном у раки Антония случилось нечто не поддававшееся простому объяснению.
Да никому, честно сказать, и не хотелось объяснять, разоблачать. Чужое исцеление даёт надежду всем. Монахи недаром возили Харитона по озёрам, залитым солнцем Благовещения: в сей день Дева Мария убедилась, что понесла, а значит, человечество в лице её узнало о своём спасении от конечной гибели...
Старец-посельский, дав крестьянам время осознать всю глубину и значимость случившегося, заговорил об ином:
— Негоже, христиане, присваивать то, что неведомо кому принадлежит: Божьему дому али вам. По государеву указу рыбу в этих озёрах ловить можем только мы. Но покуда нас по вашему навету в приказах волокитят, и вам не след проруби рубить. Нетерпеливые какие...
— Покуда мы нового указа ждём, — мирно возразил Заварзин, — рыба уйдёт на глубину. Она указа ждать не станет.
— Как ты молвил? Ей, стало быть, государево слово не указ?
— Али указ, отец посельский? Да ты в уме?
— Я-то в уме, а ты почто такие слова сочетаешь? Государь — и рыба. Тут намёк!
— Ступай, ступай с миром, отче. Не цепляй нас.
Довольные иноки двинулись через озеро к другому рыбацкому стану. Возница зачмокал, засвистел, лошадка побежала. Только последний из монахов, поравнявшись с Неупокоем, прошипел:
— А ты, расстрига, убирайся, пока тебя в оковах не увезли отсюдова!
Заварзин молча стал проталкивать в прорубь шест с привязанной сетью, у другой проруби захребетник крюком цеплял её, подтягивал к себе. Так протянулась она подо льдом прозрачной стенкой саженной высоты, и рыба, в слепом весеннем возбуждении загулявшая по озеру, стала запутываться в ячеях. Солнышко солнышком, а жизненный закон неумолим: за всякое ликование и помрачение рассудка приходится расплачиваться непоправимо...
В апреле снега начали оседать, как говорили крестьяне — площиться, талые воды пошли под ними. Лесная, вольная работа стала невозможна. Добрый хозяин, разумеется, работу по дому находил: Фёдор Заварзин с захребетниками правили сошники, чинили упряжь, жена его замачивала семена капусты, проращивала рассаду, дочери собирали подснежную клюкву на обнажившихся кочкарниках соседнего болота. В диком мёду вываривали нежные побеги еловых лапок — первое средство от скорбута, кровотечения дёсен и весеннего кружения головы.
Неупокой замаялся, стал просыпаться по ночам. Монахам известны способы гасить мечтания и соблазнительные видения, но телу не всегда прикажешь, оно бунтует, требует своего. Разум самого скромного инока подобен всаднику на норовистом коне, послушном до поры... С обеими дочерьми Заварзина, трудолюбивыми и мрачноватыми девушками, у Неупокоя сложились отчуждённо-строгие отношения наставничества, и чем безудержнее воображал он их скрытые прелести, тем недоступней уходил в своё молчание.