Игумен, отдыхая, замолчал. Руки его лежали на собольем одеяле. Неупокой смотрел на растопыренные пальцы, похожие на жёлтые негнущиеся косточки. Ими уже ничего не схватишь, не удержишь, не приласкаешь... Но ведь хватал же в молодости и ласкал! Правда, несильно и всегда с оглядкой, с мучением совести. «Подобно мне», — подумалось Неупокою.
— Ныне ты встречи с давней своей подругой ищешь, — внезапно проговорил Сильвестр.
— Святый отец! Да я ни сном ни духом...
— Ручаться ты можешь за свой рассудок, но не за сон и дух. Они обширней и опасней рассудка. Я не обвиняю, а остерегаю тебя, ибо по умолчанию угадываю то, что ты прячешь от самого себя. Не вопрошаю, что приключилось с тобою в прошедшую субботу, но, зная, какие странные видения случаются в наших лесах, хочу припомнить некоторые заповеди: «Аще и мысленно согреших — согреших!» И ещё: «Всяк, воззревший на жену с похотию, уже согрешил с нею».
— Я помню их, отец святый. Но это... сильней меня!
— Вот и добро и добро... Поплачь.
С изумлением ощутив слёзы на своих ресницах, в горле, Неупокой вдруг догадался, что остался возле Сильвестра не ради страждущего, а ради самого себя. Не мог он уйти отсюда, хотя бы частично не покаявшись. Слишком тяжек был его новый тайный груз, слишком многое придётся ему сломать или перестроить в себе, чтобы жить с ним дальше. Нарушение иноческого обета поразило его больнее, чем он ожидал. Видимо, нравственные начала тоже были и сильнее и глубже в нём, чем у его знакомцев расстриг. «Могий вместити да вместит...» Он, видно, не мог.
— Отпусти меня, отче.
— Благослови, Господь.
Иноки возвращались с берёзовыми ветками, обильно устилая ими Кровавый путь. И черноризцы и послушники выглядели свежо и весело, кричали Неупокою, потряхивая ветками: «Мы яко козы!» Он, тоже яко козёл, только привязанный к своему колу, подумал, что веселы они, вкусив вина причастия, ибо чисты, он же сегодня даже от просфоры отказался, чувствуя свою грязь и нераскаянность.
Впрочем, после короткой вечерни, прошедшей в берёзовом и травном благоухании, когда от дорогих окладов и паникадил, увитых ветками, исходил не золотой и тускло-железный, а зелёный свет, молодой голод и его погнал в трапезную. Она тоже была украшена, озеленена.
— Чим станешь потчевать? — шутливо приставал посельский Трифон к келарю. — Чим развеешь уныние наше, оно же главный грех?
И тот, обычно строгий, перечислил, невольно испытывая удовольствие от братского предвкушения:
— Перепеча сдобная, привозная из города, ко штям по два яйца, каша пшённая с гроздовой ягодой-изумом, с маслом, да квас медвян.
— Без хмеля?
— Ты его клал туды?.. А може, кто и заложил, за всеми же не усмотришь. Ин за ним грех.
Кого другого, а келаря, по праздникам умевшего втихую побаловать братию хмельным, за руку никому поймать не удавалось. Однажды некий дурак-уставник возопил: «Кто-то хмельного взвару в квас добавил! Кто у нас кроме келаря да подкеларника в погреб заглядыват?» Келарь не задержался с ответом: «Случается, и ангелы...»
Шли медленные, солнечные дни первой недели после Троицы. Отец Савелий, служивший по особым дням в Ивановском монастыре, не появлялся. Видно, всё было недосуг ему узнать про Ксюшу. Арсений не заходил к игумену без вызова — и не тянуло, и старцы по своим соображениям неохотно пускали к болящему рядовых иноков. Готовясь к перемене власти, они перебирали возможных претендентов, подсылали соглядатаев и советчиков в епархию, даже одного — в Москву, но понимали по прошлому опыту, что преемником Сильвестра окажется человек неожиданный и Непременно одобренный государем. А до приезда этого чужого человека надобно привести дела в порядок.
По окончании нефимона Арсений затворялся в келье, но ни свечи не зажигал, ни молитвы не творил на сон. Лежал на грубом суконном одеяле, уставясь на серую заплатку оконца, а видел только соломенные волосы, упавшие на выжидательно-покорное и строгое лицо, и очи — васильки во ржи. Руки слепо и несыто блуждали в горячем раздолье девичьего тела, губы впивались в губы, не отдавая и не получая последней сладости.
Так было каждый вечер. Марфуша не отпускала его. Он запретил себе ходить в деревню Нави. Рубил воображение у корня. Днём это удавалось. Ночь припасала своё мучение, изощряясь в бесстыдном разнообразии.
«Рождение страсти слагается из четырёх частей: прилог — упоминание, соблазн; сочетание — когда мы поддаёмся помыслу, оно же — прорастание прилога; сложение — приемля помыслы или образы и с ними глаголя, сложит грешник в мысли своей: тако быть! Их завершает пленение: страсть, временем долгим в душе гнездяся, утверждается от собеседования частого и мечтания».