И Ксюша осталась одна не только в келье, но, кажется, и во всём монастыре, ежели не считать внешней охраны у ворот.
Она не молилась, а лишь пыталась думать о том, какая чистая жизнь ждёт её после пострига. Отбросив скверну мира, она посвятит себя одному добру, ведь несчастных так много, они нуждаются в помощи, как раненый в повязке с корпией. Кругом ещё звенит железо, а раненому уже ни до чего, из него кровь уходит, боль и видение собственной истерзанной плоти мутят сознание. Тут лекарь или травник подберётся... Травника даже враг не тронет, понимая, что и самому однажды придётся подозвать его. Такой травницей для людей, одержимых уже не враждой, а болью, станет Ксюша, инокиня Калерия.
А прошлое, в котором был дяденька Неупокой, останется в воспоминаниях. Оно затуманится её молитвами и добрыми делами...
Дверь в келью приотворилась, и он вошёл.
Ксюша не сразу признала в человеке, одетом в немецкое платье (куртка с колетом из толстой кожи, короткие штаны с колготами, срамно обтягивавшими угловатые колени), Неупокоя. Он постарел, иссох, в добрых глазах играли издевательские искорки, волосы под беретом не пострижены, висят по-бабьи. Бородку отрастил... Но это был он, его нос и губы, высокий и ровный лоб книжника, узкая кость, несильная рука с тонкими пальцами, привыкшими к перу. Крещенское морозное солнце било в окошко, но Ксюше не пришло на ум проверить, отбрасывает ли пришелец тень, настолько видение было реальным и каким-то обыденным, даже не ужаснувшим её сперва, хотя и совершенно необъяснимым: проникнуть в женский монастырь Неупокой не мог.
Но когда он подошёл к ней на два шага, вся невозможность этого видения дошла до Ксюши, и она отшатнулась, вдавилась спиною в белёную стенку, ожидая, чтобы беспамятство избавило её от того, чего она не могла постичь. Ей хотелось зажмурить глаза, зажать руками, но руки мертво висели. Всё вокруг подёрнулось мертвенным светом, и Ксюша догадалась, откуда явился дяденька Неупокой.
В руке у него был платочек, вышитый соколами.
— Боишься меня? — спросил он знакомым тонковатым голосом.
— Нет, — солгав, пролепетала Ксюша.
— А я проститься пришёл и вернуть тебе последнее, что взял из вашего дома. Хочешь пойти со мной? Я выведу.
— Нет! — закричала Ксюша и потеряла наконец сознание.
Сквозь беспамятство она услышала колокольный звон водосвятия, когда крест погружают в прорубь, и обморок её перешёл в тихий сон. Ото сна её подняли соседки по келье, положив на голову намоченный в уксусе платочек. Тот самый, с соколами.
Ксюша не могла без омерзения смотреть на него. Подружка-послушница, выспросив Ксюшу, тоже перепугалась, кинулась в ноги игуменье, и та перевела её в другую келью. Как ни старались скрыть происшедшее, оно получило огласку даже в городе. Самые смелые монахини украдкой забегали в келью, расспрашивали Ксюшу, доводя её до слёзных припадков, просили старицу-назирательницу показать платочек... Пришлось отцу Афанасию совершить в злополучной келье очистительный молебен. Платочек был сожжён, и с ним сгорела его тайна.
На Сырной седмице Ксюша заболела, в беспамятстве провела первые недели Великого поста. На пятой его седмице приняла постриг и годовой обет молчания.
Жизненный путь её отныне был прям и прост. После очередной поездки в гдовские деревни игуменья направила её в монастырскую больницу для инокинь и бездомовных, а то и просто пропащих женщин, каких хватало в многолюдном торговом городе. Чего там инокиня Калерия не насмотрелась, какого затяжного горя и струпов неисцельных, какой душевной, нравственной разрухи! Собственные её печали не забылись, но как бы выцвели, обет молчания искупил остатки мысленных грехов. Калерия всё глубже уходила в себя и в неторопливую, нескончаемую работу. Она успокаивалась и очищалась, как вода, которую оставили в покое.
Случалось, её тянуло и возмущённо поделиться увиденным, и словом утешить страждущую, и просьбой по начальству отвратить зло; обет молчания не позволял, и беды, требовавшие, казалось, немедленного суетного вмешательства, рассасывались в её присутствии сами собой. И неисцельные болезни тоже кончались — смертью. Но в страшном мире от каждой новой смерти не менялось ничего.
Утешение было теперь главным её трудом. Если нельзя бороться с внешним злом или телесными страданиями, надо так настроить человека, чтобы он переносил беду либо мужественно, либо нечувствительно. Совместная безмолвная молитва и природная, выстраданная доброта, сиявшая в очах Калерии, действовали вернее увещеваний говорливых, но равнодушных сестёр. Юная красота её приобрела утончённые и болезненные черты какой-то безоглядной одухотворённости. Скоро в больнице стали особо отличать её, а мать игуменья пообещала: «Сестра Феодора уже дряхла. Готовься принять у неё больницу. Молодость не помеха, я уговорю соборных стариц... Лишь бы Господь тебя избавил от тщетных мечтаний и видений!» Ксюша лишь благодарно взглянула на неё: «Уже избавил!»