Выбрать главу

— Знаешь, сколько я отдал за эти щепки? Ну да ладно, х… с ним, не в этом дело. Я ее соберу и склею, понял? Эта гитара всех наших стоит, вместе взятых, понял? Вместе взятых. Сделал ее австрийский мастер еврей Циммерман, а сломал ее… один наш русский мудак. Ну х… с ним, не в этом дело. Циммерман. Так она и называется — циммермановская. Лучшая в мире, ей цены нет, понял? И я ее склею.

Гитару он клеил месяца два, я уж и следить устал за его работой, подчас не замечая никакой разницы между сегодняшним и вчерашним днем. Он мог часами легонько водить надфилем, что-то еле заметное подчищая и подпиливая, и порой казалось, он и сам отчаялся и теперь только так, создает видимость.

Но в одно из воскресений он вдруг вышел в коридор с совершенно готовой гитарой — как-то сразу всем стало известно, что она готова.

Быстро стали собираться слушатели, ждали, молчали. Он стоял у двери своей комнаты, в голубой майке и флотских широких брюках, в кожаных тапочках на босу ногу, и огромные руки его с татуировкой ползли и стелились вдоль этой блестящей, лаковой, серебром разлинованной штуки. Здесь, в задымленном, полутемном коридоре, с сопливыми потеками вдоль когда-то крашенных стен, были все условия, чтоб подчеркнуть по контрасту ее небывалую красоту.

Он взял несколько аккордов — звук был действительно что надо. Потом помотал головой, сказал:

— Не, не могу… — громыхнул металлическим хохотом и ушел домой.

А потом он долго играл в своей комнате, а я сидел и слушал через стенку — наши комнаты были соседними. Никогда я не слышал такой гитары и никогда, в этом я и сейчас уверен, никогда больше не услышу такой игры.

Странная вещь: у него отсутствовал певческий слух. Он это знал и слова романсов и песен не пел, а, как стихи, проговаривал. Но играл при этом удивительно музыкально и тонко.

В тот вечер он ушел и пропал надолго. О нем рассказывали всякие забавные истории, говорили, что кто-то из блатных его дружков хотел отнять у него гитару и он того дружка изувечил и сам получил рану в живот. Он сидел в тюрьме — это было точно известно. Года через три он, впрочем, вернулся — худой, страшный, обритый. Выходил редко, глядел зло и непрямо и больше не хохотал. Он напился до беспамятства, избил жену и однажды утром ушел — уже навсегда. Опять выплыла история с гитарой, нечто совсем уже сентиментальное, впрочем, вполне похожее на Вовку. Рассказывали, будто бы шел он по улице, увидел в окне полуподвала гитару, вошел, не думая, и снял со стены. Так и попался.

5

В декабре появилась у меня мечта: новогодняя елка. Зачем она мне была нужна? Зачем нужна елка — не праздник елки, а сама елка — зеленое дерево со всякими дурацкими украшениями — тому человеку, каким я был: не такому маленькому, чтобы верить в чудеса, не такому взрослому, чтобы верить в символы? Я могу задаваться этим вопросом сколько угодно, до бесконечности, отсюда мне все равно ничего не понять.

Вот я стираю с лица морщины, разглаживаю скептическую складку у рта, смываю со лба печать тупого всезнайства. Я снимаю с души тяжкий камень стыда и вины и кладу его осторожно на стол, вот сюда, рядом с машинкой. Ничего, пусть полежит, я ненадолго. Я прохаживаюсь, прохаживаюсь взад-вперед легкой походкой беззаботного человека — нет, озабоченного, но своей заботой, заботой о себе, любимом. Я немного привыкаю к этой напряженно-легкой, беззаботно-озабоченной походке, затем вынимаю из кармана тяжелый, двухбородчатый ключ от сейфа, вставляю, поворачиваю и вхожу. Нет, не в сейф, я вхожу в комнату. Это у нас такой замок, чтоб труднее было подделать. Ну что, что там? Ничего особенного. Сырость, запах прокисшего пота. Круглый стол, желтая скатерть, бахрома и складки. Огромный душный колючий ковер, круто спускающийся со стены, покрывающий весь, до полу, диван, повторяющий лениво и приблизительно извивы спинки и валиков. Прямые стулья с клеенчатой обивкой, пятнистые, облезлые, холодные. Высокий буфет никакого дерева со сломанными латунными ручками. Шаткая точеная этажерка с немногими книгами. На верхней полке этажерки — приемник, темный, овальный, глазастый, узколобый. Двустворчатая, масляной белой краской крашенная дверь во вторую комнату. Ну а там, там-то что? Все то же. Обшарпанный, кустарной работы кухонный шкафчик с фарфоровым роликом вместо ручки. Миски, кастрюли, банки, чашки. Напротив — нечто вроде туалетного столика, с трельяжем, духами и пудрами. Дальше вдоль стены — платяной шкаф, где на самой верхней полке, под бельем, хранятся продолговатые книжки на предъявителя. Напротив — кровать, огромная, железная, с панцирной сеткой, колесами и шишками. Под кроватью, среди прочего барахла, лежат два чемодана со старыми облигациями и стоит зеленый горшок с крышкой. Уборная у нас — буквально под самым носом, но мой осторожный, многоопытный отчим не любит ночью отпирать дверь. Иногда, просыпаясь, уже под утро, я слышу поначалу пронзительный и резкий, а затем все понижающийся звон струи, бьющей об эмалированное дно. Постепенно он переходит в бульканье и бурление, затем, несколько раз прервавшись, окончательно умолкает. Все это сопровождается громким сопеньем, оханьем, постанываньем, кряхтеньем, каким-то обрывочным бормотом и умиленным сюсюканьем.