Выбрать главу

Он тихо комментировал, ровно, спокойно, никогда не повышая, не форсируя голоса, и от этих скептических его замечаний рассказ ее только выигрывал, приобретал еще большую подвижность и живой объем. Я хохотал до слез над его каламбурами, уж не знаю, так ли они были смешны, какая разница, я хохотал…

Иногда заходил разговор о книгах, всегда ненадолго, чтобы не обидеть Якова, ничего, кроме газет, не читавшего.

— Книжкэ? Да-а, почему нет? Я читал книжкэ по-русски и по-еврейски, как же, читал книжкэ. В школу? Нет, я не ходил в школу, но к нам ходил учитель из хедера. Да-а! Как же, ходил учитель, и я читал книжкэ. А потом у меня стала плохая зрения, потом, и я уже не мог… Да-а! А как же!..

Но книжный шкаф мы все же купили («Шкаф? Пусть будет шкаф, пусть будет. Мебель — это всегда мебель!») и потихоньку его заполняли. Как-то удалось его убедить, что и книги — это тоже всегда книги, верный вклад капитала. Он так и пояснял деловым знакомым, как бы извиняясь за это бесполезное и такое с виду нелепое имущество. Он и им это повторял, уже не как оправдание, а просто чтобы вставить какое-то слово, и они ему эту глупость прощали, как, впрочем, прощали и все остальное, что могло и, казалось, вот-вот должно было вызвать их раздражение и насмешку, но по какому-то молчаливому соглашению — не вызывало…

Мы говорили о книгах: Полевой, Эренбург, Драйзер, Фейхтвангер, Каверин, Маршак — примерно такой маячил дежурный список… И Яков тоже не молчал при этом, а ухитрялся что-то бормотать неразборчиво, то одобрительно, то вроде бы и осуждающе, с важным видом уважаемого человека — и я кипел и рвался его разоблачить, и, конечно же, никогда не решался.

Но, несмотря на такое посильное его участие, разговор о книгах в его доме оставался запретным удовольствием. Мы все чувствовали неловкость и вину перед ним. Все проговаривалось как-то наспех, в конце концов сминалось и сжевывалось, мы (они?) переходили на дела и политику и испытывали неизбежное облегчение: снималась какая-то часть напряженности, которой и всегда здесь было достаточно.

Оба, и Яков и Абрам Петрович, были исправными членами партии, их партийность никогда не подвергалась сомнению, даже в самых доверительных разговорах. И это для них не была маскировка, это была вторая натура. Вторая или, может быть, третья, четвертая, кто знает, сколько их было у них в запасе… Оба происходили из богатых семей и хорошо помнили, что и как потеряли. Но это было само по себе, а то — само по себе. Тут существовали четкие перегородки, и никто не посягал на их разрушение. Замечательные они вели разговоры. С наслаждением вспоминали дореволюционное изобилие, забытые блюда, смехотворные цены — и тут же переходили, легко и естественно, к суровым будням коллективизации, к борьбе с коварными кулаками, троцкистами и всякими другими вредителями. На все вопросы мои о нэпе отвечали строчками из учебника — и буквально в следующую минуту, возвращаясь к собственной бурной молодости, высказывали нечто противоположное. Понижая голос, ругали мелиху[4], это была уже как бы присказка, как бы запевка к любому рассказу, — и так же легко проклинали Трумэна, и Даллеса, и весь капиталистический мир за хитрые антисоветские козни, повторяя почти дословно, а порой и дословно каламбуры и шутки Ильи Набатова[5]

Оба они делали свои дела, и интеллигентный Абрам Петрович — не хуже Якова Самуиловича. Но вот передо мной подарок тех лет: «Избранное» Лермонтова, огромный том, вмещающий все, как любили тогда издавать. Аккуратным, округлым, старательным почерком, прямыми, разнопротяженными строчками с простейшими глагольными рифмами, этаким сутулым канцелярским раешником — выполнена дарственная надпись. Абрам Петрович советует мне слушаться старших, расти настоящим советским человеком и быть достойным членом социалистического общества…

3

Длинненькие книжки на предъявителя были спрятаны в шкафу под бельем, окна забраны решетками и закрыты ставнями, двери заперты сейфовым замком. Но всего этого казалось недостаточно. Наше жилище (здесь я в затруднении: не знаю, как его называть; комната? — но их у нас было две, квартира? — но ничего, кроме комнат, не было…) никогда по вечерам не оставалось без присмотра. Кто останется дома? — это был вечный вопрос, который решался всегда однозначно: дома оставался я.

вернуться

4

Государство, власть.

вернуться

5

Известнейший в 40—50-е годы музыкальный политический фельетонист.