Выбрать главу

Наконец она что-то сказала. Я не расслышал, не понял. Она повторила. Я понял: «Садись». Я сел, вернее, упал. Это было — как игра в «замри-отомри», как снятие колдовства. Я упал на траву, полежал с минуту, расслабившись, глядя в небо и в сторону; потом вынул платок из кармана брюк, вытер лицо и глаза; спрятал платок, повертел головой, посушил лицо на ветру. И лишь после этого повернулся к ней.

Она сидела все в той же позе, времени прошло ведь очень немного, и смотрела на меня со спокойным любопытством. Осмотрела всего, улыбнулась чуть кривовато, двойной такой улыбкой, с загибом, выждала еще немного, спросила:

— Ну что, воюешь?

Я кивнул головой, как последний идиот.

— Что ж ты меня не убиваешь, я же твой враг?..

И снова погладила нашивку, тем же движением.

Но теперь я это вынес гораздо легче: я уже не стоял на подгибающихся ногах, а сидел полулежа, у меня теперь была опора… Я прохрипел в ответ что-то несуразное, «жаль мне тебя» или «поживи еще»…

— А я вот сама не хочу больше жить, кончаю самоубийством.

Она наклонилась, вынула булавку и протянула мне свой желтый лоскут. Я машинально поискал глазами на прежнем месте, как будто он мог быть в двух местах одновременно, и вытянул эту тряпочку из ее пальцев, осторожно, даже не прикоснувшись к руке.

— Ну вот. — Она подтянула согнутые в коленях ноги и снова занялась своей косой. — Ну вот. Скажешь, добыл в смертельном бою. Орден тебе дадут. За отвагу.

— За отвагу… дают… медаль… — ответил я тупо, по отдельности и с трудом произнося каждое слово. Голос все еще мне не давался.

— Ну да, конечно, медаль…

Она уже думала о чем-то своем, переключилась на обычное свое отсутствие. Ситуация была исчерпана, мне нужно было встать и уйти. Конечно, другой бы на моем месте… Но что, что бы он сделал, этот другой? Единственный поступок, на который я сейчас находил в себе силы, был чисто негативным: я не вставал и не уходил. Впрочем, кое-что я все-таки сделал: снял с плеча свою — синюю — нашивку, сжал в кулаке вместе с ее желтой, скомкал, смял и выкинул прочь. То есть это мне так хотелось — выкинуть прочь. Они были для этого слишком легкими, отлетели метра на полтора и лежали порознь (что особенно было обидно), ярко отсвечивая в невысокой траве. Но я как бы и не смотрел в ту сторону, я старался видеть лишь то, что хотел: символ нашего с ней единения. Теперь мы с ней были одни на свете (на том свете, подумал я), никто вокруг не имел уже к нам отношения, и мы не имели отношения ни к кому (только друг к другу!).

— Теперь нас с тобой похоронят, — произнес я, наконец, чуть более свободно.

«Дурак!» — должна была она ответить. Или что-нибудь еще в том же духе. Или в крайнем случае промолчать, у нее это очень хорошо получалось. Но она вдруг оставила косу, посмотрела прямо перед собой и сказала с той самой, особой своей, кривоватой улыбочкой (горьковатой! — понял я с удивлением):

— А я, знаешь… в Москве живу… как раз напротив кладбища…

— Какое кладбище?! — чуть не крикнул я, приподнявшись, и кощунственная дрожь моего восторга пронизала это печальное слово. Оно не означало для меня ничего из того, что должно было означать, и если еще и не было радостью, то предчувствием радости, тем светлым порогом, через который только перешагнуть… Я почти не сомневался.

— Какое кладбище?!

— Петровское, — сказала она спокойно, и я оказался на той стороне. Петровское кладбище! Жизнь была прекрасна.

3

Помню, мы только что переехали, был летний ровный теплый день, мы с мамой раскрыли окно, включили радио. Передавали какую-то новую песню, очередную однодневную погремушку, ничем решительно не примечательную. Вначале, наверное, я не очень-то слушал, хотя теперь мне это трудно представить, так четко звучит в моей памяти та мелодия, так ясно слышу я голос того певца… Но с какого-то момента ритм мелодии стал сбиваться, к ней прибавились какие-то новые звуки, стали замедлять ее и растягивать, и вот уже слышно было только это, грозно нарастающее, астматически жесткое дыхание.