Выбрать главу

Он сидел, тяжело опершись на подушку, лежать он уже не мог — задыхался, грузное его тело глубоко прогибало матрас, так что колени приходились на уровень груди. Руки были безжизненны, ногти посинели. Простыня под ним была черна от какой-то невиданной рвоты, никто не подходил к нему, никто не убирал.

Он услышал нас, приоткрыл глаза, не сразу поймал промежуток между свистами и прошептал: «Драсти». — «Ну? Как?» — спросила мама, и он пошевелил немного губами и чуть-чуть качнул головой. Это должно было означать, что плохо.

Жить ему тогда оставалось два дня, и умереть он должен был не от астмы, которая мучила его много лет, и не от острого холецистита, который ему ошибочно приписали врачи, а от самого обычного аппендицита, который эти врачи проглядели.

«Все там будем, — сказал мне патоанатом, — годом раньше, годом позже — какая разница!» — «Никакой, — ответил я ему, задыхаясь от злости. — Но вы-то наверняка предпочитаете позже». — «Ну-ну, — сказал он мирно, — ничего не поделаешь. Человек не прозрачный, кто его знает, что у него там, внутри…» — «Господи! — закричал я. — Да как вы можете! Что вам, душу, что ли, предлагают лечить? Уж кишки-то можно было прощупать? Чего проще — аппендицит! Просто поленились — и нет человека…» — «Все правильно, — сказал он, отдавая мне справку о смерти (я взял ее нерешительно, сперва взглянув ему на руки). — Все правильно, только не по адресу. Это ведь не мы, это они лечат. — Он кивнул в сторону больничного корпуса. — То есть они думают, что лечат. Но мы-то, анатомы, хорошо знаем: вылечить человека невозможно. И пытаться не надо — все равно непременно умрет. И поэтому мы не лечим, а режем то, что осталось. Уж вреда, по крайней мере, никому не приносим, смею вас уверить… Будьте здоровы, молодой человек. Не болейте!» Он широко распахнул передо мной дверь, и я вышел наверх, к похоронному автобусу, в котором уже стоял желтый, дощатый, с дверными ручками по бокам…

Но тогда он был еще жив, сидел на раскладушке, вернее, находился в сидячем положении, и мама тут же бросилась к сестрам — за простынями, уколами, кислородными подушками…

Мы остались с ним одни, если можно было так сказать: весь коридор был уставлен койками, и в железную раму его раскладушки упиралась тумбочка соседа. И все же мы были с ним одни, как-то это сразу почувствовалось. И он поднял веки и взглянул на меня — не вообще взглянул, а именно на меня — и губы его снова зашевелились. Я сказал на всякий случай: «Да-да» — и кивнул головой. Но ему было важно, чтобы я понял, я увидел с ужасом, как слезы выступили у него на глазах — никогда прежде я не мог бы представить его плачущим. Может быть, это было от чрезмерного напряжения, может быть, от отчаяния, но возможно, что и от другого. Он стал дышать еще громче и чаще, но и те звуки, которые он сознательно и с таким трудом пытался издать, стали складываться в нечто определенное, и вот: «Как там маленький? — услышал я, содрогнувшись. — Как маленький?..»

Что-то я бормотал в ответ, поспешно и благодарно, но он уже обмяк и потух и вряд ли меня слышал…

И вот, все, что я написал о нем раньше, — было ложью, хотя и правдой. Все это было ложью, так как было только частью правды. Я писал так, будто и сейчас, в момент писания, жил в том далеком времени, будто и сейчас не знал заранее этой последней сцены, этого его последнего ко мне обращения, на которое он истратил свои последние силы. А ведь я уже знал, когда писал. Как же я мог?

Глава вторая

1

Если бы я всерьез заботился о занимательности изложения и неотрывности интереса читателя, а точнее, если бы был уверен, что этот интерес есть интерес к событию, а не лично к автору, — я бы непременно и без всяких усилий придумал какую-нибудь душещипательную историю, чтобы объяснить, почему же я тогда, сразу, так и не встретился с Тамарой.

Я знал ее дом, этаж, подъезд и номер квартиры. Я знал точное время ее приезда. Мне не надо было вновь наводить мосты — мы были знакомы и уже в простых отношениях. Что же случилось? Что могло случиться, кроме того, что я влюбился в другую?

Помню, я только что прочел «Вешние воды» Тургенева, тонкую книжечку в мягком переплете «Народной библиотеки», где на обложке невозможно элегантный Санин, с тростью в одной руке и шляпой в другой, стоит в нерешительности перед домом Джеммы…

Я хранил эту книгу в нижней части книжного шкафа, за деревянными непрозрачными дверцами; видеть ее постоянно было выше моих сил. Но я часто, слишком часто, и всегда в одиночестве, когда никого не было дома, открывал эти дверцы, садился на пол, брал ее в руки и раскрывал — не наугад, не где придется, а на определенных, излюбленных и залюбленных страницах, и в поспешном и лихорадочном молчании предавался сладкому греху перечитывания — перечувствования и переживания всего того, что многократно уже было прочувствовано и прожито. Я читал напропалую, я шел вразнос, я доводил себя до изнеможения и, только чувствуя близость опасного предела, отрывался от чтения, закрывал дверцы и, обессиленный, валился ничком на диван.