Выбрать главу

Я сидел за своим верстаком, дымил паяльником, отдавал и брал, отвечал и спрашивал — и вчерашняя сладкая дрожь сидела во мне, притаившись, и я ждал и не мог дождаться нового вечера, как ждет любовник молодой или как старый алкоголик, трясясь, ожидает «поправки». Не сама работа была мне в тягость, но время, которое на нее уходило.

Последним, если не считать Оскара, отправлялся домой Димка Козырев. У него были дети, мальчик и девочка, и скандальная жена, и ехидная теща, и кошка, регулярно приносившая котят, — словом, он не особенно торопился. Наконец, собирался и он, вслух перебрав по памяти все сегодняшние семейные поручения и аккуратно обматерив каждое в отдельности. Затем уже, минут через десять-пятнадцать, заглядывал Кофман, в шляпе и макинтоше или в шляпе и ратиновом сером пальто, в зависимости от сезона. Зимней шапки он никогда не носил. «Член у меня уже мерзнет, — говорил он мне, улыбаясь, — а вот уши пока еще нет».

Он прощался, помахивал ручкой, желал удачи. «Учись, Сашенька, грызи гранит, не сломай только зубы. Я вот тоже много раз подступался, но плюнул — зубов стало жалко».

«Так ведь то — какие зубы, Оскар Леонтьич!»

«Ну ладно, ладно, будь здоров. Не забудь обесточить. И краны закрути покрепче…»

Легким тройным хлопком с отскоком хлопала наружная дверь. Я вставал со стула и оглядывался, блаженно потягиваясь. Теперь это все была моя собственность — мой дом, мое хозяйство, мои владения. Все вокруг отныне меняло свой смысл и свое назначение. То, что минуту назад было главным: станки, инструменты, коробки с деталями, мотки провода и хлорвиниловой трубки — теперь отступало на задний план, становилось таким же фоном, как рисунок на рваных обоях. Главным же был теперь чистый кусок верстака, с которого я широко и решительно сгребал все постороннее, то есть попросту — все. И еще — настольная лампа, не моя постоянная инвалидка, плохо державшая шею и клевавшая носом, а новенькая красавица Сергея Сергеевича, блестящая кокетка в широкой зеленой косынке… Я брал ее у него со стола, тщательно запоминая положение провода, чтобы точно так же потом поставить на место. У него же я брал алюминиевый ковшик, включал плитку, ставил воду для кофе… Все это я делал, уже теплея, оттаивая, переходя постепенно в иную субстанцию. Я наливал кофе в граненый стакан, мыл ковшик, тщательно вытирал, ставил на место. И только затем — подходил к столу и садился. Не тетрадка, нет, — пусть в тетрадках пишут школьники… Листы гладкой белой бумаги лежали передо мной на столе, и я должен был с ними что-то такое сделать. «Простор листа, простор холста мы не оставим без помарок…» Эти стихи появились позже, но я их тогда уже как будто бы знал.

Самое трудное состояло в переходе границы между ничем — и чем-то. Вот этот абзац — еще ничто, слова, предложения, сообщения, синие буквы с белыми пропусками. Но вот следующий — совсем другое. Живое существо, отдельное от бумаги, характер, повадки, звук, цвет… Никаких букв. Литература. Но что выходило — то и получалось, а что не получалось — того и не было. Смысл этой границы был мне непонятен, ее местоположение окутано тайной, она была неуловима и нереальна, как Китайско-Парижская граница у Сэлинджера. И все же где-то она существовала, и чем дальше, тем четче определялась — не сама граница, но принадлежность к той или иной ее стороне. Никогда я не знал заранее, куда попаду, в Париж или в Китай, но зато окончательное, случившееся положение осознавал все более однозначно. Постепенно и письма из редакций изменили свой тон, то есть попросту потеряли всякую интонацию. В них уже не было ни советов, ни замечаний, а только одна или две строчки чисто информативного содержания. Дорогой… получили… к сожалению… с уважением.

4

Те раз или два в неделю, когда у Кофмана назначались свидания, я, естественно, не мог заниматься своими делами, а заходил к нему сразу на кухоньку, принимал положенные мне пять капель и сидел, болтал, то есть слушал и поддакивал, до самого того рокового момента, когда раздавался условный стук. Нет сомнения, что этого стука я ждал с большим волнением, чем он. Оскар не торопясь договаривал фразу, гасил сигарету, улыбался, вставал, отодвигал стул, насколько это было возможно, и спокойно ждал, пока я произведу все свои немногочисленные лихорадочные действия: дернусь, вскочу, открою, выбегу… Главной моей заботой при этом было еще не смотреть на диван — узкий и длинный, с гнутыми подлокотниками, обитый пятнистой рыжей материей, диван, занимавший большую часть пространства, оттого там и было так тесно, на этой кухоньке…