Вот такая высвечивалась история, и была она мне близка и понятна и даже как будто давно знакома. Я слушал ее с неослабным вниманием, с болью сочувствия — но и с радостью. Даже эта путаница с именами не казалась мне чересчур удивительной, а скорее необходимой подробностью, как бы вынутой из еврейского быта, где такое случалось в каждой семье, где имя не было чем-то незыблемым, данным раз и навсегда от рождения, но менялось в зависимости от обстоятельств: для родных одно, для друзей другое и третье, полузабытое, — в паспорте…
Но вот мать ее вышла замуж — была она еще вполне ничего — за лихого майора, рубаху-парня, на три года моложе ее: скомпенсировала свой девичий промах. Но, видно, ничего нельзя скомпенсировать, и фальшивый купон путешествует по цепочке, как в том бесконечном рассказе Толстого. С первых же месяцев после свадьбы майор стал приставать к Тамаре… (Что мне делать, если жизнь состоит из банальностей! Но для вас — банальность, пустая деталь, а каким замогильным холодом наполнялось мое нутро, как мутилось мое сознание — от немыслимой широты, от прямо-таки бесконечной возможности, заложенной в этом слове!) А потом майор получил назначение в Минск, и они решили уехать вместе, а комнату матери… сдать его другу, допустим так. И она ни о чем не стала просить, но твердо сказала, что не поедет, что не хочет бросать институт, будет жить в общежитии. Мать с явной радостью согласилась — она еще упивалась любовью — и не стала задумываться над тем, как это ее дочке с московской пропиской могут дать в Москве общежитие. И Тамара оказалась здесь, у отца — больше ей некуда было податься.
Герасим между тем…
— Постой, постой! — она вдруг задумалась на минуту. — Как же так? Как ты здесь меня отыскал?
— Но ведь я же рассказывал: через справочное. Я принял за тебя ту девицу у Кофмана и понял, что мне никуда не деться, что я все равно без тебя не могу… Ну а тут как раз попался мне адрес…
— Нет, этого не может быть.
— Как, почему?
— Ты забыл о прописке!
Черт! Действительно, значит, и я тоже… Как я мог упустить!
— Брось, — говорю я, — какая разница. Ну, узнал у соседей, ну, встретил на улице… Важно не это, а то, что сейчас ты сидишь вот здесь, рядом со мной, ты живая, ты есть, ты существуешь. И все это существует — вот что важно!
— Ты уверен? — она слегка усмехается. Я не понимаю ее настроения.
— В чем? В чем это я уверен?
— В том, что все действительно существует?
— Да! — говорю я как можно тверже. — В этом я абсолютно уверен!
…Герасим между тем становился все хуже, слабел и умственно и физически, требовал все больше внимания. Правда, он почти перестал побираться. Лишь изредка, раз или два в неделю, выходил он утром «подсобрать на поправку», и тут уж невозможно его было удержать. Тамара его несколько раз запирала, но он устраивал такой скандал, что соседям приходилось взламывать дверь, а однажды разбил окно кулаком, вылез и так и пошел окровавленный. Потом хвастался тем же соседям, что ему еще охотнее подавали. Это были у него такие праздники, редкие часы душевного подъема. В основном же он просто лежал на диване, вертел рыжей своей головой, как бы проверяя исправность шейных позвонков, — и бормотал, бормотал непрерывно. Всякого входящего он приветствовал по-своему, но если не дожидался ответа — терял интерес и продолжал бормотать.
Соседи поговаривали о больнице, но Тамара упорно не соглашалась.
— Знаешь, я его не люблю, чаще всего — почти ненавижу, а туда — нет, все-таки жалко. Он ведь однажды уже лежал, я видела, как с ним там обращаются. А он мне отец, я всегда это чувствую, мы ведь с ним очень даже похожи…
— Ну уж!
— Не спорь, не спорь, я знаю. Глаза-то зеленые? Не откажешься…
— Неправда. У него желто-зеленые, а у тебя… Какие у тебя?
Я знал, какие у нее глаза, но нарочно делал длинную паузу. Я мог теперь долго смотреть, выясняя, в другое время это было неловко — чего вдруг, ни с того ни с сего…