Выбрать главу

— Почему неправда? Правда, что было мне плохо.

— А теперь?

— А теперь хорошо…

Вот и весь разговор.

Мы сидим в электричке, едем в Текстильщики, на какую-то вечеринку, к Ромкиньм близким знакомым. «Видел я твою бабу, — сказал мне Ромка (всех-то он видит). — Ничего не скажешь, перший класс! Значит, та самая? Докопался? Стоило! Молодец. Завидую. Ты бы пришел с ней как-нибудь вместе, у нас компания — во! Все свои, и парни, и девки, весело, по-домашнему…» Я был уверен, что Тамара откажется, но она с готовностью согласилась. Никогда, ничего я не знал про нее заранее!

И вот мы сидим в электричке, народу полно, и двое нищих входят в вагон. Один — слепой, рябой, с плотно сомкнутыми веками, с большим немецким аккордеоном. Второй — без ноги, на костылях, с опрокинутой кепкой в руке. Он весь зарос бородой, как Герасим, но борода у него темная, почти черная, вид страшноватый. Они весело проговаривают свой эстрадный речитатив, поочередно, деля его на короткие периоды:

— Дорогие товарищи!

— Уважаемые граждане!

— К вам обращаются два несчастных калеки.

— Два инвалида.

— Проливавшие кровь за вас.

— И за ваших детей!

— Дорогие граждане!

— Не оставьте калек помирать с голоду.

— Окажите последнюю милость.

— Помогите вашей трудовой копейкой.

— Пострадавшим в жестоких боях.

— За нашу родину.

— И за ваше безмятежное счастье!

— Не смей! — она хватает меня за руку. — Ничего не давай. Я их всех ненавижу! Сейчас насобирают и пойдут пьянствовать, и над тобой же еще посмеются.

— Ну и пусть пьянствуют, что им еще остается? Мое дело подать, а уж как они эти деньги истратят… И потом, не у каждого такая дочь…

— Я не хочу, чтобы ты говорил об этом. Мне это больно, понимаешь?

— Понимаю. Прости меня.

— Прощаю. И не надо мне твоих комплиментов. Я и его ненавижу. Я бы всех их заперла куда-нибудь и держала.

— В тюрьму? Так их и без тебя сажают. Уж не знаю, как эти-то уцелели.

— Специально для тебя оставили. Радуйся!

— Я и радуюсь. Ты не знаешь, что такое тюрьма. Ты бы послушала моего Якова — стала бы радоваться за каждого, кто туда не попал.

— Ну, тебе-то, например, не грозит ничего такого…

— Почему же не грозит? От тюрьмы и от сумы… знаешь?

— Болтовня. Не люблю я эти пословицы.

— А Яков любит. Только он считает, что сума — это сумма, или сумка с деньгами. От тюрьмы и от суммы — не зарекайся.

— Болтовня. Если ты честный человек…

— А 37-й? А все остальное?

— Господи, так то когда было!

— Ничего, и теперь кое-что найдется. Еще передачки мне будешь носить. А, б, в, г… по восьмым числам на букву «З».

— Перестань, не надо!

— Хотя нет, не будешь. Обрадуешься, сразу же выскочишь замуж

Впервые в разговоре с ней я произношу это странное, постороннее, чужое слово. Медленным, мягким движением она забирает мою руку, кладет ее себе на ладонь, накрывает своей ладонью.

— Не надо так говорить, хорошо? Никогда так больше не надо, ладно? Не будешь так со мной говорить?

Не буду, хочу я сказать. Никогда! И еще какую-нибудь такую клятву, в чем-нибудь таком, навсегда, навеки… Но вот — как мало мне надо! — тугой комок уже подкатился к горлу, и я только молча киваю: «Все будет, как ты захочешь!»

А слепой играет, а безногий поет, и вот они стоят уже против нашего ряда и смотрят прямо на нас. То есть смотрит, конечно, только зрячий, но и закрытые веки слепого направлены точно сюда же. Безногий трогает локоть слепого, аккордеон неожиданно замолкает.

— Тимохвей! — громко взывает безногий в полной почти тишине. — Тимохвей, посмотри сюда! Да, я знаю, Тимохвей, ты не можешь смотреть, подлые фашисты в смертельном бою выбили твои ясные очи. Не жалей об этом ни капли, это я тебе говорю, твой друг Михаил! Потому что я знаю твое чувствительное сердце. Если бы ты, Тимохвей, был зрячим, как я, ты бы снова ослеп сейчас, глядя на эту невиданную красоту!

— Сволочь! — шепчет Тамара, отворачиваясь к окну.

Тянутся головы — разглядеть невиданную красоту. Кое-кто встает с места, кое-кто из стоящих в проходе подходит поближе. Слепой Тимофей неподвижен, как камень, молча ждет окончания репризы. Я делаю шаг к безногому Михаилу и протягиваю ему трехрублевую бумажку. Но он — увы! — не торопится брать. Так я стою с протянутой рукой — не он, а именно я! — он же продолжает свой монолог, уютно повиснув на костылях, патетически вытянув вперед руку над высоким, неестественно вздыбленным плечом.