Выбрать главу

- Ну и как...

- Да што, многово верно.

- А бог?

Пожует пальцы и равнодушно скажет:

- Што жа бог... Без богу только в нашем лесу страшно, у нас елка дерево черное, вредное.

Сыплется день, как песок. А ночь падает холодным камнем. Утром проснешься - выйдешь на крыльцо. Видишь - сквозит сквозь песок легкая слеза, и, укутанное в небо, осеннее солнце сочит мягкий жар, и земля, будто зверь, чуть теплая и потная.

В сенях с утра толчется Афимья, бухтит в воде дымное месиво. Солнце смотрит мне в шею, а за ним и Афимья - белыми, собачьими своими глазами.

- Ну, што, супруга спит...

- Спит.

- Городская птичка. А вот мы с утра за животными. Боров, сволочь, донял, картошку ему вари, стерве. Пущай холод дойдет, обязательно зарежу, што я ему подденка, што ли, смучал...

Так бегут дни, как верный шаг зверей. И сутки разбиты на корма, на звериные сроки: утро, полдень и вечер.

Тут тоска залапит даже звериное сердце. Что из того, что темнота ноябрьской реки волшебнее индийского шелка, а красный песок внимательно слушает синие песни болтливого леса.

Вода речная - не ласка, лес - не радость, а песку в мире много, песком не утешишь человечьего сердца.

Я иду в лес - и по дороге мечтаю: что, если на каждую елку повесят по электрической лампочке - станет ли светлей жить. Или лампочку носит и в себе человек.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Знаю - в большом городе люди будут советовать мне почитать Карла Маркса. А пускай сам Карл Маркс придет сюда, где баба Афимья ходит неслышно, как кот, в мягких медвежьих чулках.

Днем ехал с Афимьей дорогами. Я вез с города почту и книги. Она - с базару горшки.

- Четвертый месяц... - сухо сказала Афимья. - Пишет, хозяйство блюди... Да што за люди жильцы у тебе. Вот рассудите, у себе сидит, а мене учит. Эк, мужик зараженный... Четвертый месяц.

И, поджав вожжи, перевела лошадь на рысь. Сверкнула грязь из-под колес.

Я взглянул на Афимью и понял, что письмо было ей неприятно.

Она тоже взглянула на меня и на мои письма из дому, и быстро, как только что лошадь, перевела разговор на другое.

- Ну што вам домашние пишут... Сынка своего не жалеете. Смотрю я на вашу супругу и диву даюсь, как они могли кинуть свое дите... Што бабка, бабка - не мать. Допустим, корова или свинья не пустит свое дите без себе, приказывает ему и стережет его глазом. Я мужику, ежели бы он взял дите и сказал: вот тебе дом - живи, а дите пущай там живет, а бы голову оторвала такому мужику, пес с ним, с мужиком...

По скатам к реке лежали за проволокой нивы, прямо в небо изрезанными черными глазами, и дожидали ветра, чтобы высохнуть перед тем, как запахнуться снегами.

Афимью приворожили поля, и в голове ее, наглухо перекутанной шалью, закопошились мысли, как черви в земле. Она морщилась, будто жалило ее, и старалась туже стянуть распухавшую голову. А они бились, бились, как по ненастью бьется в окна дождь.

Видно было, что они прорвутся.

- И здесь будет плод в полях. Каждая мать страждет за свой плод.

Не понимая ее тоски, я спросил ее:

- О чем вы?

- Да я зря... - и подхлестнула кобыленку вожжой: - Сапожок подымите, захлещет.

Грязь и поля, не уйдешь ни от скучного пути, ни от скучных слов, они стелются рядом, как осень и чад. Только в этой земле встретится черное и страшное, потому что человек дышит запахами этой земли. У меня сжимается сердце, будто и я найду нож и зарежу им человека.

Зачем так точит крышу дождь, нет покоя; за шесть верст просвистел ночной паровоз. Тишина зажала наш домишко в горсть, и под окошками дежурит мрак. И не хочешь, да слышишь, как щелкнет паз, как по железу скрипнет сосна за окошком и голая сирень бесстыдно шепчется в углах палисада. Днем рассыпается, как кубики, а по ночам собирается. И наполняет каждый звук. И самое последнее горе, самая кровь тихо всплывут со дна, и шепот неудержимо закричит. Мне больно от непрестанного слушанья, но это ведь клей, оно прилипает к ушам и к груди.

У человека самого среднего, самого обыкновенного случаются необыкновенные ночи. И вот такую ночь я прожил один раз и, может быть, иной никогда не проживу. В первый раз я слышал такую молитву и другой такой теперь никогда не услышу. Помню я - и слышал в прежние годы, - как по ночам мать моя молилась богу, как в городе товарищи мои проклинали и кощунствовали над этим самым богом. Но молиться тьме, падающей в окна водою, - этого не слыхал никогда.

Сперва за стенкою, где спала Афимья, дремала тишина, потом дрогнула эта тишина, забродила, как тесто, пузырями, и вместе с нею дрогнула стена.

Я не мог усидеть на месте и прошел по коридорчику.

Афимья, в одной рубашке, тяжелой грудой упав на пол у окна, положила на подоконник голову и руки. И вот вижу, будто сейчас, эту голову, обращенную в тьму, и руки, сжавшие дерево, как человека.