Он разом осушил стаканчик и прищелкнул языком:
— Да, вот это винцо, не чета тому, что у нас в столовке!
Мать налила ему еще, и он тут же отхлебнул большой глоток. Она заметила, как блестят у него глаза, и подумала, что он уже пропустил не одну рюмку до того, как пришел сюда.
— Счастье еще, что можно время от времени выпить для поднятия духа, — сказал он, — а то было бы совсем паскудно. Молодые, те не понимают, ну а мы, проделавшие ту войну, мы — другое дело.
Он перестал лущить бобы и, смотря матери прямо в глаза, слегка нагнувшись вперед и отгоняя в сторону дым от сигареты, которую только что закурил, сказал:
— Помните: «Это последняя война»?
Мать кивнула головой.
— Да, тогда все этому верили, — сказала она.
— Брехня! — отозвался сержант.
Наступило молчание. Он допил вино, зажег погасшую сигарету и усмехнулся:
— «Вы отдаете жизнь ради того, чтобы вашим детям никогда больше не пришлось это пережить!» Еще бы, даже такие противники войны, как Барбюс, попались на эту удочку. Да, они нас здорово купили, со всеми потрохами!
Он опять замолчал и, казалось, задумался.
— Послушайте, мадам, я не знаю вашего образа мыслей, но, что вы не из буржуев, сразу видно, — снова заговорил он. — А о себе могу вот что сказать: в пятнадцатом году я, восемнадцати лет от роду, пошел добровольцем, получил крест за боевые заслуги, имею три благодарности в приказе, уволен в отставку в чине сержанта — сами понимаете, я не коммунист.
Он глубоко вздохнул. Разговаривая, он дотянулся рукой до пустого стакана и начал передвигать его по клеенке из одной клетки в другую. Мать смотрела то на его руку с пустым стаканом, то на его лицо. В морщинах на лбу поблескивали капельки пота. Стакан перемещался толчками из клетки в клетку. На дне осталось немного вина, и при каждом резком толчке или резкой остановке вино плескалось в стакане. Мать почти машинально взяла бутылку и налила еще. Солдат не позволил долить стакан доверху.
— Хватит-хватит. Если дать себе волю, каждый вечер будешь напиваться.
Он отпил два-три глотка, вылущил один стручок, потом, следуя ходу своих мыслей, сказал уже более спокойным тоном:
— Я не коммунист, но, когда я работал на заводе, я был членом Всеобщей конфедерации труда. И всегда держался левых взглядов, значит, я не за войну. Только, что делать, призовут, так надо идти, верно?
Мать утвердительно кивнула. А сержант продолжал уже громче:
— Но уж если нас мобилизовали, так пусть не оставляют загорать в казармах. Лучше заработать пулю в лоб, и конец. У меня сын четырнадцати лет, будьте спокойны, он не сделает той глупости, какую сделал я в пятнадцатом году. Но, не дай бог, война затянется еще на несколько лет, тогда его тоже могут отправить на фронт, даже если ему этого совсем не захочется.
По мере того как он говорил, голос его звучал все резче. Он немного охрип, и матери иногда казалось, что он говорит с большим усилием. Она хотела сказать что-нибудь такое, что бы его успокоило. Но не смела. И не то что бы она его боялись, но гнев, который, как она чувствовала, все нарастал в нем, удерживал ее. Она часто взглядывала на его побагровевшее лицо, на веки, которые как будто опухли. Он несколько раз вытер платком потный лоб. Он тяжело дышал и все-таки говорил и говорил.
— Понимаете, нам забили голову всякими глупостями! — уже кричал он. — Все наши правительства насквозь прогнили, раз они за двадцать лет довели нас до такой катастрофы! Это что ж, выходит, мы зря жертвовали лучшими годами жизни, если нашим ребятам тоже приходится теперь подставлять лоб под пулю! Да еще дают Гитлеру возможность вести войну, как он того хочет! Нет, я теперь, когда мне красивые слова говорят, каждый раз повторяю: «Помни, Бутийон, у тебя сын, и ему грозит опасность, думай о нем; а на все остальное начхать!»
Он выпил вино.
— Ведь верно? Тут я прав?
— Ну, конечно, правы. У нас тоже есть сын. Ему скоро семнадцать.
Сержант нахмурил брови и почесал подбородок.
— Странно, отец говорил мне… — начал он.
Мать прервала его:
— Да-да, ваш отец знал старшего. Сына моего мужа от первого брака. Он освобожден от военной службы, он на фронт не пойдет.
— Ага, понимаю.
Сержант улыбнулся, но улыбка вдруг застыла у него на лице и превратилась в гримасу. Всей ладонью он несколько раз стукнул по столу и сказал, отчеканивая слова:
— Ну, раз так, значит вы меня понимаете. Нам все это осточертело. Пусть те, кто заварил кашу, ее и расхлебывают. А мы не для того растили сыновей, чтобы посылать их на убой. Ведь верно? Тут я прав?