Даже так, себе самой, было трудно это выговорить.
— Ведь не может быть, чтобы ты так просто, ни с того ни с сего… Ведь не мог же ты выдумать из головы все эти портреты, уж очень они похожи один на другой. Ты, должно быть, на кого-то смотрел? Да просто смотреть еще мало… Я отлично знаю, что с годами ты сделал большие успехи, но ведь когда ты был маленький, ты не любил рисовать женские портреты. Я тебе всегда говорила: «Посмотри, в книжках, где рассказывается о жизни великих художников, всегда есть портреты старух, и под ними подпись: «Мать художника» или «Портрет матери». Тебе не хотелось бы нарисовать мой портрет?» И ты как-то попробовал… Я сказала тебе, что портрет очень хороший… Но теперь я могу признаться, я просто испугалась. Я вышла похожей на старого казака, как их изображают на картинках в «Истории Франции».
Такие разговоры она могла вести часами. По поводу всего, что было для нее тайной в жизни сына.
Это несправедливо, мать должна знать все!
— Послушай, ведь не даром же тебе так удался портрет этой девушки?
Тут она каждый раз запиналась. Выговорить это было так трудно!
— Надо думать, она тебе очень дорога!
Одно слово она никак не решалась произнести. Но она прибавляла очень быстро:
— Я ведь не ревную, понимаешь, Жюльен, не ревную. Я знаю, это совершенно разные вещи… Но все-таки это меня заботит. Ничего не могу с собой поделать. Надо и меня понять. Ведь я, может, как раз ее, эту девушку, видела тогда, в машине, больную! Знаешь, она, кажется, очень слабенькая.
И сегодня, пока отец провожал гостя и, верно, пережидал дождь где-нибудь под крышей, и сегодня мать опять долго болтала с Жюльеном. Затем, и на этот раз вслух, потому что была одна, она сказала:
— Господи, наступит ли такой день, когда я решусь ему это сказать? И потом, господи… смогу ли я… вернешь ли ты мне его?
57
Отец возвратился около пяти вечера.
— Надо быть сумасшедшим, чтобы так мокнуть, — сказала мать.
— Я на дожде не мок. Я переждал в будке у заставы, там даже огонь зажгли.
Он поставил зонт, повесил на крыльце мешок, вошел в кухню и затворил дверь.
— Можно подумать, что на дворе ноябрь, — проворчал он.
Мать вязала. Отец сел на свое обычное место — между столом и окошком.
— Ты ничего не узнал?
— Нет, — сказал он. — По такой погоде народу меньше едет. К тому же у многих нет бензина. Поговаривают даже, что будет нехватка во всем.
— Знаю, — сказала мать, — я хотела взять пять кило сахару, лавочник отпустил мне только кило; да и то, говорит, потому, что я постоянная покупательница.
— Еще и не то будет. Отец нам рассказывал, как в семидесятом году пруссаки заняли Францию. Боюсь, как бы нам не пришлось еще хуже!
Мать сначала слушала, но он опять начал свои бесконечные рассказы, которые она знала уже наизусть. Однако она не прервала его, не сказала: «Ты это уже рассказывал, ты повторяешься, Гастон, повторяешься». На этот раз она не сказала ничего. И мало-помалу монотонный голос отца включился в тишину так же, как и шум воды, льющейся в бак из водосточной трубы.
Еще тогда, когда отец упомянул про ноябрь, мать жила уже не этим летним вечером 1940 года. Несколько минут она, пожалуй, была еще здесь, старалась за что-нибудь ухватиться, вступить в разговор, но, когда отец пустился в размышления о 1870 годе, она тоже пошла по своей дорожке. У отца была потребность размышлять вслух. Она это знала, его голос действительно стал неотъемлемой частью этого вечера, и поэтому, когда отец замолкал, мать, не прерывая нити собственных размышлений, бормотала:
— Да, да… Конечно… Что поделаешь, это так.
Она не слышала, что он говорит, но такой ответ, вероятно, удовлетворял его, раз он тут же снова принимался рассказывать.
Матери, чтобы уйти от настоящего, чтобы обрести покой, в котором ей отказывал сегодняшний день, не надо было переноситься назад так далеко, к 1870 году. Для нее сейчас был ноябрь, моросил дождь, деревья и виноградные лозы почти совсем облетели, и кухня тоже была пронизана холодом и сыростью. Сетка дождя заволокла очертания холмов Монтегю, дальше них ничего не видно, но за высокой и унылой школьной оградой была жизнь и надежда. Вот сейчас откроется дверь, войдет мальчик в пелерине с капюшоном, опущенным на самые глаза. Ставни закрыты, зажжена лампа. Он готовит письменные уроки, отвечает ей устные…
Мысленно она видит целый альбом с картинками, неторопливо переворачивается страница за страницей, — а в руках матери по-прежнему мелькали спицы; отец по-прежнему тянул нескончаемую нить рассказа, дождь по-прежнему барабанил в окна, водосточная труба, не переставая, лила слезы.