Выбрать главу

«Я не настаиваю на заключении контракта, — писал Холл. — Просто вы будете присылать мне один рассказ в месяц, как мы уговаривались в самом начале, помните? Зато я прошу одно — вы будете присылать мне свои лучшие вещи…»

А в октябре Биллу принесли в номер «Каледонии» вместе с завтраком маленький бледно-фиолетовый конверт со странным адресом: «Нью-Йорк, м-ру О. Генри».

Билл повертел его в руках, удивляясь, как письмецо с таким ненадежным указанием адресата нашло его в городе, и разорвал конверт.

Собственно, это было не письмо, а записка в четвертушку почтового листа.

«Мистер О. Генри, — прочитал Билл, похрустывая ломтиками жареного хлеба. — Если вы — Вильям Элжернон Портер из Гринсборо, ответьте мне. Я вас помню. Я вас никогда не могла забыть…»

Задетый вздрогнувшей рукой стакан с кофе гранатой взорвался на полу, обдав ноги горячим. Носком ботинка, не глядя, Билл отшвырнул осколки в угол комнаты и еще раз перечитал эти строки. А потом еще и еще. Он рассматривал незнакомый почерк, то придвигая записку к самым глазам, то отводя ее в сторону, и в груди у него тревожно замирало, а перед глазами вставало такое далекое, почти забытое, что становилось страшно:

… лунные ночи в Гринсборо.

… жгучие переборы гитарных струн.

… росистые запущенные сады.

… проповеди преподобного Сизерса.

… и сосновые скамьи в небогатой церкви, и тоненькая девушка в белом воскресном платье, которая сидела прямо и строго рядом со своей матерью, и шелестящие кукурузные поля, и белые облака, и оглушительный треск цикад, и загорелый до черноты Том Тат в широченных, держащихся на одной лямке штанах, и имя всему этому было — юность.

И потом еще один вечер, последний вечер перед отъездом в заманчивый далекий Техас.

На ней было платье с короткими рукавами, на голове шляпка из белой соломки с лентами, завязанными под подбородком, на ногах парусиновые туфли с пуговками, а кругом — синий прозрачный вечер, кусты чертополоха на заднем дворе, тележное колесо, утонувшее в траве, и шепот:

Т-ы обиделась?

— Да! — сказала она. — Да! Да! Для чего мы все это начали? Для чего?

— Ты мне не веришь?

Она горько усмехнулась, отведя глаза в сторону.

— Доктор Холл говорит, что через год все у меня будет в порядке. Техас…

— Не нужно было начинать! — крикнула она и заплакала. — Не нужно было носить цветы. Петь под окнами. Находить молитвенник. Не нужно было встречаться!

Он обнял ее за плечи. Осторожно, точно цветок, который боялся помять.

— Билли… Не слушай меня… Не обращай внимания…Я не знаю, что говорю… Я глупая… Поезжай, куда хочешь… В Луизиану, в Техас, в Арканзас… Где тебе будет хорошо. Я буду тебя ждать всегда.

— Я буду писать тебе, Сэлли. Каждую неделю по письму.

— Я буду ждать…

… Он написал только одно письмо.

Два года на ранчо. Два года в Остине. Хайлер, Эдмондсон, Андерсон, Атол. Банк. Газета. Еще раз Атол. Три тысячи под расписку. Ревизор. Поезд Хьюстон — Остин. Страх. Новый Орлеан. Гондурас. Ананасы, бананы, корабли, президенты. Эль Дженнингс в черном блестящем сомбреро. Выстрелы на мексиканском балу. Мрачная аптека в Колумбусе. «Освежите этого парня!» Билли Рэйдлер. Доктор Уиллард. Скрюченные пальцы Большого Джо на полу морга…

Время шло, как степной пожар.

Нью-Йорк — Багдад, Рим, Вавилон современного мира. Ущелья Манхэттена, особняки Пятой авеню, «Круг сатаны». Больные оспой дома Бронкса, ночлежки Бауэри…

И этот конверт с диким адресом, нашедший его в богом забытом отеле «Каледония»… Сколько прошло лет? Двадцать четыре… нет, уже двадцать пять. Двадцать пят лет!

Он взглянул на конверт. Письмо отправлено из Эшвилла. Значит, Сэлли уже не живет в Гринсборо. В Эшвилле, помнится, у нее были какие-то родственники…

В этот день он не написал ни строки.

Весной 1906 года Мак-Клюр и Филиппе выпустили первый сборник его рассказов «Четыре миллиона».

Книга была одобрена критикой. Писали, что в Нью-Йорке расцвел новый, необычный талант, достойный этого города, что «в своих рассказах, в схеме их построения, в широте и смелости воображения, в богатейшем языке О. Генри такой же пионер, как те, что осваивали долины и леса Дальнего Запада». «В области короткого рассказа О. Генри произвел такую же революцию, какую в свое время сделал в нашей литературе Эдгар По. Однако эти писатели стоят на двух противоположных полюсах. Если у По ужас и отчаянье возведены до степени мировоззрения, то мировоззрение О. Генри — оптимизм и бесконечная вера в людей». «Сравнение с Эдгаром По бессмысленно, — говорилось в другой статье. — Его вообще ни с кем нельзя сравнивать. Если фантастика Эдгара По идет от потустороннего, то фантастика О. Генри — это сама жизнь». «Его новеллы — мифология огромного капиталистического города, мозаичная эпопея будничного бытия «четырех миллионов».

Он читал критические статьи хмурясь. Он не находил в них главного, того, что определяло весь сборник. Когда критический поток обмелел, он написал Мак-Клюру:

«Установите гонорар за второй сборник. В нем будет тоже двадцать пять рассказов о Нью-Йорке. Я буду писать рассказы о маленьких людях до тех пор, пока все не поймут, что короткий рассказ может иметь огромное воспитательное значение. В нем должны сочетаться юмор и глубокое чувство. Он должен разрушать предрассудки, объясняя их. Я хочу ввести в гостиные наших магнатов павших и отверженных и при этом обеспечить им там радушный прием. Я хочу, чтобы наши четыреста побывали в шкуре четырех миллионов».

Жизнь пришлось вогнать в еще более жесткие рамки. Он вставал в семь часов утра, завтракал и шел в Грамерси-парк. Там на скамейке, еще сырой от утреннего тумана, он просматривал свежие газеты, купленные в киоске по дороге. В девять утра он уже сидел за столом и — до обеда. С шести до девяти вечера снова прогулка, теперь уже к Ист-Ривер или на Манхэттен, потом опять стол, лампа с рефлектором, бросающем свет только на лист бумаги и руку с пером, и после двенадцати — постель. Он смеялся: «Я — как лошадь на корде: могу ходить только по кругу».

Зато каждую пятницу Мэнси получал с утренней почтой очередной рассказ, восемнадцатого числа каждого месяца была готова новелла для Гилмена Холла, и, кроме того, он посылал кое-какие вещи в другие журналы страны.

Работая с таким напряжением, он еще успевал прочитывать большинство новинок, вырастающих на американском литературном поле. На жизнь для себя оставалось только воскресенье.

В воскресенье калиф отправлялся инкогнито по Багдаду. Он смотрел и слушал. Он входил в бары, в парикмахерские, в биллиардные, в универсальные магазины, в приемные шерифов, словом, в те места, где люди толкуют друг с другом. Он прислушивался там, что люди говорят о работе и о безработице, о состязаниях в бейсбол, о ценах на пшеницу, на маис, на табак, о погоде, о рождениях, о смертях, о жизни вообще. Он заметил одну странную особенность — ньюйоркцы редко говорили о политике и почти никогда о мире — огромном, таинственном, чужом мире, который начинался за пределами их города. И еще он увидел, что жители самого большого города в мире страшно одиноки. Какая-то сила, сущность которой он никак не мог себе уяснить, разъединяла людей. Нью-йоржец любит ходить на dinner party — обед в компании, на gambling party — вечеринку с карточной игрой, на dancing party — вечеринку с танцами, на вечеринку с флиртом, на любую вечеринку, лишь бы не быть наедине с самим собой, лишь бы как-нибудь провести часы, которые остаются ему между работой и сном. Почему так? Почему так бедна жизнь маленького незаметного нью-йоркца, а может, и не только нью-йоркца? Билл писал рассказ за рассказом об этом проклятом одиночестве, но ответа так и не мог найти, только с ужасом убеждался, что он сам тоже не менее одинок в этом огромном, гремящем, как ярмарочный балаган, городе…