За двадцать лет обобрал цирк, как мог. Правил единолично — хотя занимал должность всего лишь старшего администратора. Все министры культуры боялись его, и все прокуроры, которые не однажды пытались проверить работу цирка, — боялись. Некоторые люди из администрации президента не боялись. И они мешали ему. Ублюдки. Говнюки. Пидорасы…
Женщин имел много, но ни одной из них нипочем и нисколько не нравился, все обыкновенно боялись его. А он хотел нравиться, между прочим. Это так. Вот такой монстр, а ведь тоже хотел нравиться. Не нравился. Никому. Ни женщинам, ни мужчинам. Барышень тошнило после отбытого с нелюбимым любовником секса. Но страх тем не менее их привлекал — женщин. Они приходили к нему бояться. Соперничали, дрались, двое, самые истеричные и экзальтированные, покончили с собой — бросились поутру в клетки со львами… Страшная история… Бесился, рыдал, бил зеркала… Ему уже больше сорока, а он так все еще по-прежнему никому и не нужен… Страшная история вот уж действительно…
Домá в России, домá за границей, автомобили, яхта — чушь, говно; радость только при покупке, а затем тягость. Зачем? Какая цель? Комфортное существование? Ему комфортней было гораздо в однокомнатной квартирке в районе Ленино-Дачное.
С рисованием не сложилось. Не знал как и не знал что. Пробовал брать уроки. Преподаватели боялись его и поэтому правды не говорили. Но один не испугался — редкость — швед, очень модный и очень популярный в Европе, он заявил безысходно: «Ты — пустой! Бросай это дело к богу! Займись лучше чем-нибудь другим — простым и спокойным!»
Стихи завязывались не раз. В детстве тоже. Гением себя ощущал, когда что-то получалось, Властелином Мира. Это каждый ощущает, кто создает другие миры. И в юности сколачивал слова. Не часто, но с настроением — будто парáми самого дерзкого наркотика в те мгновения дышал.
Это самое лучшее, что собрал в своей голове, остальные строки, и те, которые до, и те, которые после, напоминали раннего Пушкина, то есть выросли из графомании — хотя и без радости, но с упорством, с дурной и бесцеремонной настырностью…
Нью-йоркский поэт Лютаев, владелец всяких американских премий, пишущий по-русски и по-английски, плакал, когда читал его строки про море и про возбуждение, но потом сказал: «Такие стишки каждый мудак написать может. Но только однажды. А поэзия — это профессия, это состояние духа, это кровь… За сорок два года только эти стишки ты сделал, а остальное все в стиле „муха села на варенье“. Ты обычный. Ты такой же, как и все. Забудь… Давай я лучше напишу тебе рекомендательное письмо в президентский гольф-клуб…»
Обиделся на Лютаева, который его не боялся. Гневаясь и негодуя, ворвался в непрерывное сочинительство. Все бросил, только писал, писал, писал… Утомился. Тяжко. До тошноты, до головокружения тяжко, бесит, калечит изнутри… Муха села на варенье. Ревел. Рвал пальцы зубами — до мяса, в лохмотья…
Всех напугает, мать их, сук, станет главным, на хер, в этой стране! Станет, станет, обязательно станет, с его-то гением, с его-то Даром!.. Но для чего? Чтобы извести этот пакостный, этот сраный народишко, бездарный, сонный, равнодушный, мелкодушный, боящийся жить и боящийся умереть, ненадежный, слабосильный, медлительный, слезливый, презирающий всех и вся, мнящий себя Богонародом, но не подозревающий даже на самом-то деле, а что же это такое?! Покомандовать всласть этими смехотворными писателишками, поэтишками, художнишками, композиторишками — муравьишками по сравнению с ним, блошками, вошками?! Или еще для чего-то? А для чего?..
…Отнял себя с неохотой, облизывая губы, съедая пот, улавливая жажду, с мукой, со смятением, не позволяя себе еще расслабиться, рано, выдыхал горячий воздух из губ, которые трубочкой, облизывал их и выдыхал через них, в глазах — неподвижность, отсутствие желания, отдых, времени сейчас у него больше вечности, можно столетия еще ничего не делать, отнял себя с сожалением — клейкий сок на ногах шевелился — от маленькой львицы, особенно вертлявой сейчас, игривой, дурашливой.