Мужчина без лица, который мне снился столько лет, нынешней ночью это лицо обрел. Это твое лицо. Я танцевала от счастья. Настя-старшая перебрала несколько вальсовых шажков, приближаясь, отдаляясь, блестела зубами, на бровях точечки сигаретного пепла… Без тебя страшно. Тебя не было, и я умирала. Здесь, там, повсюду нет места. Ломка как после того, как закончила с наркотиками… Одна потеря и скоро, возможно, вторая. Сначала девочка, дочечка. Было так же страшно. И я тоже умирала. Как осталась — не расскажу никому. Когда женщина одна — она не живет. Не видит, не слышит, не чувствует. Что-то говорит. Невнятное и неважное. Ест, пьет без пользы. Ругается с миром. Разрушает построенное, сама того не желая. Болеет. Не подозревает даже, что такое начало. Подманивает невольно конец… Нет, нет, совсем даже и не тот конец, о котором ты, конечно, подумал… Я могу сейчас шутить, я могу сегодня смеяться. Может быть, дурно шутить, но пока еще с удовольствием… Пока еще…
У каждого свой смысл. Единого нет. Однако тем не менее смысл одного похож всегда на смысл другого. Так неизбежно. Иначе мы были бы не людьми. Я права… Самое главное — добраться до главного. Гений тот, который говорит только о главном — остальное не имеет значения, да и просто неинтересно. Надо найти. Я бесилась столько лет от своей бесполезности. Но вот появилась девочка, а потом я узнала тебя. Одна дополняет другого. Хотя если бы у меня была одна она или у меня был бы один ты, я бы тоже себя не бранила. Но вместе — это действительно счастье. От подобной только мысли эндорфины пенят мою загустевшую кровь… Все прошлое вон. Я наконец получила возможность догадаться, что такое начало… Твой смысл мало чем отличается от моего, я уверена; все, я думаю, вертится вокруг полной реализации, безукоризненности, то есть мастерства, игры, секса, превосходства над людьми, власти… Настя разглядывала меня, девочку ощутимо, будто трогала нас, серьезно и строго, будто в первый раз, будто в последний раз… Ты врал мне, что уйдешь от меня, ты врал?
Нет, не врал, надеялся говорить примирительно, хотя и не спокойно вместе с тем, спокойствие настораживает и злит: или ты бесчувственный дурак, или пробуешь оправдаться, или запросто обмануть, контролировал себя, не размахивал руками и не срывался на крик, гладил головку девочки у себя под мышкой, нет, не врал, жить вместе с тобой не собираюсь, я уже предупреждал об этом, и, более того, это было моим единственным условием в ответ на твою просьбу выручить девочку и наказать негодяев. Я не люблю тебя, секс и любовь — вещи разные, и, может быть, даже категорически противоположные… Я говорил ей не всю правду. Не хотел обижать ее тем, что считаю ее нисколько не равной, хотя и осознаю ясно ее необычность — секса в ней столько, сколько выдержать, по-моему, не может никто, словно она отвечает за всех… Не заявлял и о равнодушии, которое подоспело после того, как я узнал что-то о ней и о ее девочке, и еще всякое, всякое… Девочку твою спас, потому что должен был. Понимал и чувствовал. Знал, что правильно. Единственно. А вовсе не оттого, что эта девочка — твоя дочка. Просто девочка. Просто человечек. Беспомощный и беззащитный. И попала в мое поле зрения… И потому благодарности я не жду и не хочу… Хотя ты, собственно, к благодарности и не готова…
Настя держала спиной стену, или это стена держала ее спину, так пробуют поставить себе осанку, плечи и затылок назад, лопатки ерзают по обоям обрубленными крыльями, выявляется вдруг потребность глубоко и длинно дышать, выплевывая отработанный воздух как отраву.
Я отнял девочку от себя, а она не захотела идти, кряхтела, кашляла, сдавливала щеками глаза, царапала полы моего пиджака, ломала ногти, я слышал, трескался маникюр… Настя-старшая звала ее тихо, но настойчиво, губы трудно шевелились, почти белые, я люблю тебя, выдыхала, я люблю тебя, теперь только ты — мое реальное и единственное спасение, я люблю тебя, я люблю тебя…
«Иди, иди! — шептал я жестко и жестоко, и с угрозой еще, через сомкнутые зубы. — Иди, иди, это же твоя мать. Вы нужны друг другу. Она пропадет без тебя. И ты пропадешь без нее. Я знаю…» — «Верни меня дяде Жану-Франсуа или оставь меня у себя, — шептала мне девочка сквозь пузырящуюся слюну. — Я хорошая, я пригожусь… А мама мокрая и липкая, и она трогает меня все время там, где я не люблю… И еще рядом с ней всегда неуютно… И еще она ругается по ночам и плачет во сне… И еще она приказывает мне ее раздевать… И еще она заставляет меня сидеть подолгу в платяном шкафу, в темноте, за что-то наказывая… И еще она показывает меня иногда, голенькую, каким-то не знакомым мне тетям и дядям… И еще…» — «И еще ты достала меня, мать твою! — выявил я неожиданно громкий, трескучий голос, ощерился по-звериному, по-собачьи. — Я остохренел от тебя, сучка, мать твою! Твое гребаное нытье уже истрепало окончательно мои бедные, нежные уши, мать твою! А твою притворно-невинную морду я давно не терплю обблевать уже, мать твою! Я не люблю детей. Не люблю, потому что жалею. Они скоро вырастут и скоро умрут. Но пока они еще даже и не догадываются об этом, о том, что умрут. Зачем рождаются?! Уходи, мать твою, уходи от меня и как можно быстрей!» — «Особенно мне нравятся слова „мать твою“. Я согласна…» — без явной иронии и с ясной надеждой заметила Настя…