Я не испытал совершенно никакого страха, ни даже далекого, хотя бы едва-едва ощутимого намека на страх, нет, нет, да, да, когда впервые догадался, понял, осознал, что рядом со мной кто-то присутствует, что-то присутствует — недавно, всегда…
Нет, не так, вру, я всего лишь этого желаю. Вовсе даже никого и ничего рядом со мной. Это — воображение. Это — не более, но и не менее, так я думаю, чем самые что ни на есть примитивные психические, нервные срывы — организм не выдерживает бунта не имеющих пока ответов вопросов, защищается…
Он любит меня, я знаю, как и всех, наверное, всех тех, за кем он призван присматривать. Но он мне не помогает, хотя и любит — как и всем тем, наверное, за кем он пристально, внимательно и участливо наблюдает любя. Не помогает явно. Но, я уверен, помогает опосредованно, косвенно — корректирует жизнь, дает направление, предлагает выбор…
Холст рявкнул на меня. Оскалился. На белых зубах пузырилась мутная, мучнистая, желейно-глицериново вздрагивающая слюна. Холст матерился и провоцировал меня на драку. «Come on, get me! Иди, возьми меня!» — рашпильно-шершавым шепотом повторял он слова американского артиста Шварценеггера. Манил меня тутоткаными пальцами. Притоптывал от нетерпения одновременно всеми ножками мольберта, на котором стоял, грозно пытаясь нагнать страху, пытаясь подавить меня еще до начала нашего поединка… А вот хрен-то тебе, сука! Не получится! Я все равно сильней! Я всегда сильней! И ты скоро это узнаешь!
…Оттенков мне сегодня не требуется. Как и полутонов. Как и нюансов. Все должно быть контрастно. Все должно быть пугающе ярко. Все должно быть совершенно по-новому. Картина, настоящая картина, обязана кусать и жестоко, и больно, и кроваво всякого, каждого, кто на нее смотрит… Человечек, любой человечек, на выбор, без исключения, любой расы, любой национальности, какого угодно пола, никогда ни в чем не уверен, никогда и ни в чем, даже в собственной смерти… Я не уверен ни в чем, и я не уверен в собственной смерти. Я — человечек… Но от других человечков я отличаюсь тем, что я знаю, что я человечек, а они, другие, об этом даже и не догадываются… Художнику необходимо только сделать вид, что он хоть в чем-то уверен, и постараться передать это свое состояние картине. И все. И люди, хоть раз, даже мельком взглянувшие на такую картину, завоеваны навсегда. Они поначалу, правда, станут сопротивляться — и художнику, и самим себе. Очень ведь не хочется, чтобы кто-то был в этом мире лучше тебя, то есть сильнее тебя, то есть уверенней тебя, даже пусть эта уверенность, как это всегда выясняется, и является обыкновенной иллюзией. Они будут говорить — опять-таки сначала, и это непременное условие, — что художник бездарь, а картины его дерьмо. Но потом они устанут бороться с собой, со своей завистью и со своей гордыней и волей-неволей потянутся вслед за тем, кто хоть в чем-то, по их неуверенному разумению, кто хоть в чем-то в этой жизни уверен — хотя бы в собственной гениальности…
Я слышу пение своего позвоночника. Голос его пленяет меня, ласкает, заставляет желать, понуждает видеть.
И я желаю — отыметь этот мир во все возможные славные, сладкие, приятные его места. И мне сейчас исключительно наплевать на то, хочет ли мир того, чтобы я его трахнул, или не хочет. Независимо от его предпочтений я трахну его все равно…
И я вижу — цвета людей, цвета предметов — внутренние, мало кому доступные, настоящие. Мне не нужно разговаривать с человеком, долго и пристально разглядывать его, выяснять что-то об этом человеке у других людей, его знакомых, его коллег, его родственников, мне достаточно просто увидеть цвет этого человека, и все, и я уже знаю наверняка, смогу ли я иметь дело с этим человеком или не смогу… Мне достаточно всего лишь увидеть цвет предмета, любого, всякого, и все, и я уже в состоянии точно определить, стоит ли мне иметь какие-либо отношения с этим самым предметом или не стоит.
Мое сердце, моя печень, а вместе с ними, с мастерами, с профессионалами, и менее обученные, но также исключительно важные органы: и желудок, и селезенка, и легкие, и поджелудочная, и толстая кишка, и прямая кишка, и мочевой пузырь, и почки, и предстательная железа слаженно, и дружно, и с воодушевлением, и с радостью, неподдельной, чистой, честной, аккомпанировали сейчас моему поющему одержимо — до самозабвения — позвоночнику…
Бушующая, беснующаяся внутри меня музыка творила из меня, и я убежден, что целенаправленно, здесь, теперь, не придуманного ничуть, не того совсем, о котором все только слышали, но которого еще никто и никогда не видел, а только догадывался, что он все-таки есть, но только верил в него безнадежно, а реального, настоящего, того самого, до которого можно и очень даже легко дотронуться просто рукой, или ногой, кто чем захочет, или членом, например, или соском груди Бога…